Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я спускаюсь.
Свет горит только над его столом. Он горит здесь и днем – да, наверное, круглые сутки, – так что по ночам стол сам уже может испускать тепло и светиться. Дерево гретое, шершавое, в глубоких щербинках истории. Я гляжу сквозь уджат. Отпечатки книг лежат друг на друге ковром, словно опавшие листья. Только правда оставляет такие четкие следы.
Я хочу найти что-нибудь. То, что знает он, чего не знаю я, и отчего он знает обо мне так много. Он сказал, это особенное место, но сам явно не из тех, кого впечатляет незнакомая страна в окнах соседней комнаты. Значит, дело в библиотеке. В том, почему я сюда попал. Когда он ушел за шкафы, я попытался оглядеться с уджатом. Как говорит Минотавр, увидеть картинку целиком. Тупость, конечно. Я едва выдержал три секунды канопуса, чего уж говорить о тысяче точек входа-выхода, собранных в одном месте. Информация, информация, информация. Она мгновенно потопила меня. Я почти ничего не увидел, а что увидел – не понял, зато голова раскалывалась до сих пор.
В общем, я осматриваюсь. Плед сложен, копир выключен, пустая мусорка задвинута под стол. Если что-то и свидетельствует о моем не-одиночестве в этом месте, то только книжки в зернистом кожаном переплете, впитывающем тепло светильника. Да и то – косвенно. Это же библиотека. Книжки тут везде.
Я наугад открываю одну. Листы хрусткие, но не ветхие. Или ветхие, понимаю я пару страниц спустя, но как будто продублированные тонкой бумагой, похожей на пергамент для выпечки. На уголках она чуть отходит. Я листаю и вижу рукописный текст. Вижу даты: пятое мая, девятое, тринадцатое, и год – тысяча девятьсот пятьдесят третий. Это чей-то дневник, понимаю я. Дорожные записи одного из Минотавров, поправляет уджат. На английском, заметь, языке. Но я этого не замечаю.
В пятьдесят третьем он еще не Минотавр. Он один из преемников, отправленных в паломничество по другим лабиринтам, так что я читаю, немного зная спойлеры. Он пишет, что путешествовать сложно и странно, что многие страны больше не страны, что послевоенные границы причудливы, но не слабы, и уже в семи государствах архонты – но все чаще, официальнее, синтропы с энтропами – развернули обещанные правительствам кампании. «Восьмое июня. Я в бывшем Кёнигсберге. Здесь только и говорят, что о будущем».
Я рассеянно сажусь за стол.
Он делает много рисунков, почти к каждой записи. Сквозь мутноватую верхнюю бумагу проступают чернильные эскизы. Какие-то диковинные приспособления, атрибуты, даже немного портретов – я внимательно разглядываю, как простые линии рождают сложные формы. Иногда он описывает вещи, о которых я читаю впервые, но рисует их так, что я мгновенно понимаю, в чем суть. В чужих лабиринтах он узнает самые удивительные истории. Похоже, Минотавры любят впечатлять.
На стол вдруг ложится пачка конвертов. Золото уджата осыпается. Мужчина проходит мимо, и я подрываюсь, отталкивая стул.
– Сиди, – бросает он.
Куда уж там. Я стою, парализованный, немного ужасом, много стыдом, перебираю в голове позорные затравки к оправданиям. Это не то, что вы подумали. Они. Я. Не.
Мужчина подходит к дивану и, подбирая плед, распускает его клетчатой мантией до пола.
– Я не слышал, как вы вернулись…
– Разумеется. – Он набрасывает плед себе на плечи. – Если бы слышал, удрал бы наверх.
Мужчина долго смотрит в окно, затем возвращается к свету. Я чувствую себя жертвой очень экономного хищника. Никаких лишних шагов. Никаких неоправданных жестов. Он обходит стол, встает с другой стороны и берется за письма так, будто отвлекся от них всего на секунду. Извлекает, разглаживает, откладывает. Конверт за конвертом. Лист за листом. Я стою и чувствую себя немного колонной.
– Сядь, – наконец, говорит он и, помедлив, добавляет: – Пожалуйста.
Ух ты, думаю я и рассеянно опускаюсь на стул.
– Читай, – говорит он, и снова пауза. – Если хочешь.
Я смотрю на него. Мужчина едва приподнимает бровь, и я ловлю не само движение даже, а то, как сдвигаются тени на его спокойном, несонном лице.
– Когда вы предлагаете выбор, то очень странно звучите.
– Неестественно?
– Ну… да.
– Мне об этом говорили.
Я придвигаю стул ближе и берусь за книжку. Мужчина пересматривает изнанки отложенных писем.
– Вы уже читали этот дневник? – задаю я вопрос ради вопроса.
Он качает головой:
– Я не читаю.
– Вообще?
– Слишком долго.
Я переворачиваю страницу, потом еще одну, но без уджата текст не текст, а строчки красивых чернильных узоров.
– И даже… чтобы отдохнуть?
– На твой взгляд, я сильно напрягаюсь?
Я пытаюсь вспомнить, сколько он скопировал книг. Сколько сжег страниц. Сколько ходил туда-сюда, в хранилища, и дальше, и обратно, выбирая книжки точечно, по одному ему известному принципу.
– Вы постоянно что-то делаете.
– В моем случае это вид отдыха.
– От чего?
– От ничего.
И хоть очевидно, что это конец разговора, я не улавливаю ни грубости, ни раздражения. Как будто суть ответа – в отрицании, в фактическом отсутствии его. Я листаю дневник, от рисунка к рисунку, а мыслями взвешиваю его «ничего». Тяжелое. Сложное. У некоторых такое все.
– Там что-то интересное? – спрашивает мужчина.
– А?
Он скупо, почти мимо кивает на дневник. У естественности нашего общения не нащупать пульса.
– Ну… – Я рассеянно переворачиваю страницу. – Не знаю. Мне кажется, нам с вами разное интересно. Но тут есть рисунки… А канопус переводит рисунки?
– Чертежи и схемы в основном.
– А портреты? Пейзажи?
– Редко. – Он распускает очередной конверт. – В изобразительном искусстве форма чаще превалирует над содержанием. Она является составной частью носителя, в отдельных случаях даже тождественна ему. Информация о носителе – это мусор. Но во всем, разумеется, есть исключения.
– Например?
Он переворачивает конверт, но вместо письма оттуда выпадают старые черно-белые фотокарточки. У них резные края, как у марок. Я вижу размытые пятна лиц и много зимней одежды.
– Например, – мужчина поднимает одну из них и мельком смотрит на оборот. – Минимум формы. Максимум содержания. Все присутствующие на этом изображении мертвы, но я могу узнать, кто они, где и кем сделан кадр. Конечно, вместе с этим канопус переведет химический состав бумаги, красок, способ проявления, возможно, что-то даже о самом фотоаппарате. – Он возвращает фотографию в конверт, собирает остальные и убирает их тоже. – И для этого надо сжечь оригинал. В визуальных искусствах подлинник определяет ценность всего, даже информации.
Мужчина откладывает конверт и вдруг протягивает мне руку. Редко когда в раскрытой ладони так мало открытого. Он смотрит на дневник, и я выдвигаю его на середину стола. Мужчина разворачивает книжку так, что теперь мы оба смотрим на нее