Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего. Se non и vero…[138]
– Ну спасибо, искренно благодарю.
– Знаете еще, что говорит Кармазинов: что в сущности нашеучение есть отрицание чести и что откровенным правом на бесчестье всего легчерусского человека за собой увлечь можно.
– Превосходные слова! Золотые слова! – вскричал Ставрогин. –Прямо в точку попал! Право на бесчестье – да это все к нам прибегут, ни одноготам не останется! А слушайте, Верховенский, вы не из высшей полиции, а?
– Да ведь кто держит в уме такие вопросы, тот их невыговаривает.
– Понимаю, да ведь мы у себя.
– Нет, покамест не из высшей полиции. Довольно, пришли.Сочините-ка вашу физиономию, Ставрогин; я всегда сочиняю, когда к ним вхожу.Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь.
I
Виргинский жил в собственном доме, то есть в доме своейжены, в Муравьиной улице. Дом был деревянный, одноэтажный, и постороннихжильцов в нем не было. Под видом дня рождения хозяина собралось гостей человекдо пятнадцати; но вечеринка совсем не походила на обыкновенную провинциальнуюименинную вечеринку. Еще с самого начала своего сожития супруги Виргинскиеположили взаимно, раз навсегда, что собирать гостей в именины совершенно глупо,да и «нечему вовсе радоваться». В несколько лет они как-то успели совсемотдалить себя от общества. Он, хотя и человек со способностями и вовсе не«какой-нибудь бедный», казался всем почему-то чудаком, полюбившим уединение исверх того говорившим «надменно». Сама же madame Виргинская, занимавшаясяповивальною профессией, уже тем одним стояла ниже всех на общественнойлестнице; даже ниже попадьи, несмотря на офицерский чин мужа. Соответственногоже ее званию смирения не примечалось в ней вовсе. А после глупейшей инепростительно откровенной связи ее, из принципа, с каким-то мошенником,капитаном Лебядкиным, даже самые снисходительные из наших дам отвернулись отнее с замечательным пренебрежением. Но madame Виргинская приняла всё так, какбудто ей того и надо было. Замечательно, что те же самые строгие дамы, вслучаях интересного своего положения, обращались по возможности к АринеПрохоровне (то есть к Виргинской), минуя остальных трех акушерок нашего города.Присылали за нею даже из уезда к помещицам – до того все веровали в ее знание,счастье и ловкость в решительных случаях. Кончилось тем, что она сталапрактиковать единственно только в самых богатых домах; деньги же любила дожадности. Ощутив вполне свою силу, она под конец уже нисколько не стесняла себяв характере. Может быть, даже нарочно на практике в самых знатных домах пугаласлабонервных родильниц каким-нибудь неслыханным нигилистическим забвениемприличий или, наконец, насмешками над «всем священным», и именно в те минуты,когда «священное» наиболее могло бы пригодиться. Наш штаб-лекарь Розанов, он жеи акушер, положительно засвидетельствовал, что однажды, когда родильница вмуках вопила и призывала всемогущее имя божие, именно одно из такихвольнодумств Арины Прохоровны, внезапных, «вроде выстрела из ружья»,подействовав на больную испугом, способствовало быстрейшему ее разрешению отбремени. Но хоть и нигилистка, а в нужных случаях Арина Прохоровна вовсе небрезгала не только светскими, но и стародавними, самыми предрассудочнымиобычаями, если таковые могли принести ей пользу. Ни за что не пропустила быона, например, крестин повитого ею младенца, причем являлась в зеленом шелковомплатье со шлейфом, а шиньон расчесывала в локоны и в букли, тогда как во всякоедругое время доходила до самоуслаждения в своем неряшестве. И хотя во времясовершения таинства сохраняла всегда «самый наглый вид», так что конфузилапричет, но по совершении обряда шампанское непременно выносила сама (для того иявлялась и рядилась), и попробовали бы вы, взяв бокал, не положить ей «накашу».
Собравшиеся на этот раз к Виргинскому гости (почти все мужчины)имели какой-то случайный и экстренный вид. Не было ни закуски, ни карт. Посредибольшой гостиной комнаты, оклеенной отменно старыми голубыми обоями, сдвинутыбыли два стола и покрыты большою скатертью, не совсем, впрочем, чистою, а наних кипели два самовара. Огромный поднос с двадцатью пятью стаканами и корзинас обыкновенным французским белым хлебом, изрезанным на множество ломтей, вродекак в благородных мужских и женских пансионах для воспитанников, занимали конецстола. Чай разливала тридцатилетняя дева, сестра хозяйки, безбровая ибелобрысая, существо молчаливое и ядовитое, но разделявшее новые взгляды, икоторой ужасно боялся сам Виргинский в домашнем быту. Всех дам в комнате былотри: сама хозяйка, безбровая ее сестрица и родная сестра Виргинского, девицаВиргинская, как раз только что прикатившая из Петербурга. Арина Прохоровна,видная дама лет двадцати семи, собою недурная, несколько растрепанная, вшерстяном непраздничном платье зеленоватого оттенка, сидела, обводя смелымиочами гостей и как бы спеша проговорить своим взглядом: «Видите, как я совсемничего не боюсь». Прибывшая девица Виргинская, тоже недурная собой, студентка инигилистка, сытенькая и плотненькая, как шарик, с очень красными щеками инизенького роста, поместилась подле Арины Прохоровны, еще почти в дорожномсвоем костюме, с каким-то свертком бумаг в руке, и разглядывала гостейнетерпеливыми прыгающими глазами. Сам Виргинский в этот вечер был нескольконездоров, однако же вышел посидеть в креслах за чайным столом. Все гости тожесидели, и в этом чинном размещении на стульях вокруг стола предчувствовалосьзаседание. Видимо, все чего-то ждали, а в ожидании вели хотя и громкие, но какбы посторонние речи. Когда появились Ставрогин и Верховенский, всё вдругзатихло.
Но позволю себе сделать некоторое пояснение дляопределенности.
Я думаю, что все эти господа действительно собрались тогда вприятной надежде услышать что-нибудь особенно любопытное, и собралисьпредуведомленные. Они представляли собою цвет самого ярко-красного либерализмав нашем древнем городе и были весьма тщательно подобраны Виргинским для этого«заседания». Замечу еще, что некоторые из них (впрочем, очень немногие) преждесовсем не посещали его. Конечно, большинство гостей не имело ясного понятия,для чего их предуведомляли. Правда, все они принимали тогда Петра Степановичаза приехавшего заграничного эмиссара, имеющего полномочия; эта идея как-тосразу укоренилась и, натурально, льстила. А между тем в этой собравшейся кучкеграждан, под видом празднования именин, уже находились некоторые, которым былисделаны и определенные предложения. Петр Верховенский успел слепить у нас«пятерку», наподобие той, которая уже была у него заведена в Москве и еще, какоказалось теперь, в нашем уезде между офицерами. Говорят, тоже была одна у негои в X—ской губернии. Эти пятеро избранных сидели теперь за общим столом ивесьма искусно умели придать себе вид самых обыкновенных людей, так что никтоих не мог узнать. То были, – так как теперь это не тайна, – во-первых, Липутин,затем сам Виргинский, длинноухий Шигалев – брат госпожи Виргинской, Лям-шин и,наконец, некто Толкаченко – странная личность, человек уже лет сорока иславившийся огромным изучением народа, преимущественно мошенников иразбойников, ходивший нарочно по кабакам (впрочем, не для одного изучениянародного) и щеголявший между нами дурным платьем, смазными сапогами,прищуренно-хитрым видом и народными фразами с завитком. Раз или два еще преждеЛямшин приводил его к Степану Трофимовичу на вечера, где, впрочем, он особенногоэффекта не произвел. В городе появлялся он временами, преимущественно когдабывал без места, а служил по железным дорогам. Все эти пятеро деятелейсоставили свою первую кучку с теплою верой, что она лишь единица между сотнямии тысячами таких же пятерок, как и ихняя, разбросанных по России, и что всезависят от какого-то центрального, огромного, но тайного места, которое в своюочередь связано органически с европейскою всемирною революцией. Но, ксожалению, я должен признаться, что между ними даже и в то уже время началобнаруживаться разлад. Дело в том, что они хоть и ждали еще с весны ПетраВерховенского, возвещенного им сперва Толкаченкой, а потом приехавшимШигалевым, хоть и ждали от него чрезвычайных чудес и хоть и пошли тотчас жевсе, без малейшей критики и по первому его зову, в кружок, но только чтосоставили пятерку, все как бы тотчас же и обиделись, и именно, я полагаю, забыстроту своего согласия. Пошли они, разумеется, из великодушного стыда, чтобыне сказали потом, что они не посмели пойти; но все-таки Петр Верховенскийдолжен бы был оценить их благородный подвиг и по крайней мере рассказать им внаграждение какой-нибудь самый главный анекдот. Но Верховенский вовсе не хотелудовлетворить их законного любопытства и лишнего ничего не рассказывал; вообщетретировал их с замечательною строгостью и даже небрежностью. Это решительнораздражило, и член Шигалев уже подбивал остальных «потребовать отчета», но,разумеется, не теперь у Виргинского, где собралось столько посторонних.