Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти драмы питания и дефекации, а также обусловленные ими фантазии связаны с Мамочкой или ее эквивалентом. Именно она интерпретирует происходящее и заменяет боль удовольствием, если интерпретации верны. В ходе этого она обеспечивает ребенка зачаточной моделью любовных отношений – фундаментом той концепции любви, которая у него сформируется, когда он вырастет. Отчасти именно поэтому, когда он обретает любовь во взрослом возрасте, это, «по существу, нахождение заново», то есть частичное повторение младенческого опыта, а не абсолютно необъяснимая тайна, которой она может казаться [88].
Ребенок – это маленькое животное, продукт случайности и необходимости, которого Мамочка кормит грудью, чистит его попку, убирает мочу и какашки. Эти действия кажутся довольно странными, чтобы быть элементами любовных отношений. Но только до тех пор, пока мы не вспомним, что делают друг с другом влюбленные. Рот, соски, анус, уретра – главные персонажи театра Эроса (впрочем, еда и питье, дерьмо и моча тоже не последние). Первые уроки любви, которые дают младенцу, помогают понять, почему это так. Если бы пищеварительный тракт не имел на одном конце рта, а на другом – ануса, наша любовная жизнь выглядела бы совершенно иначе.
Поскольку отношения младенца с Мамочкой служат моделью отношений с другими объектами, он склонен олицетворять их, включая те, которые, как ему кажется, конкурируют с ним за ее любовь. Один из таких объектов – Папочка (если он есть), которому соответствует зачаточный концепт Внутреннего Папочки. В мире, где Мамочка сидит дома, а Папочка ходит на работу, последний предстает как «первичный представитель внешнего мира», раз именно он с этим миром сталкивается [89]. Поэтому образ Внутреннего Папочки служит функциональным эквивалентом зачаточной концепции реальности. Именно Папочку ребенок воспринимает как того, кто отрывает его от удовольствия (кастрирует, грубо говоря), мешая проводить время с мамой. Если Папочки нет, тот же эффект может оказывать другой аспект реальности, например необходимость самой Мамочки уходить на работу.
Страх малыша быть лишенным удовольствия дает Внутреннему Папочке, этому интернализованному представителю реальности (в том числе моральной), большую власть. Под личиной Супер-Эго Внутренний Папочка противостоит различным желаниям инстинктивного Оно и подавляет их. Эти желания перестают быть доступными изнутри, и ребенок больше даже не может вынести их там.
Огромная власть ребенка в фантазиях (где ничто не препятствует получать желаемое) конфликтует с растущим опытом реальности. Он видит, что Папочка большой и сильный, а он маленький и слабый. Что бы он ни делал ради Мамочки, Папочка способен на большее. Осознание этого, делающее Супер-Эго объектом как стремления, так и страха, превращает Папочку в того, кем ребенок хочет быть и кого он (амбивалентно) любит.
Эта упрощенная фрейдовская история ориентирована на мужчин и психологична. Она имеет легко упускаемое из виду социально-историческое измерение, объясняющее, почему ее сложно распространить на девочек и женщин. В социальном мире Фрейда сексуальные желания мужчин были известными величинами. Но «средняя нецивилизованная женщина» имела полиморфную перверсивную сексуальность ребенка. Под влиянием «умелого соблазнителя» она «приобретает вкус ко всякого рода перверсиям» и делает их частью «своей сексуальной деятельности» [90]. Другими словами, она была чистым листом, на котором мужчины писали свои сексуальные желания, что делало ее собственные желания непостижимой тайной: «Великим вопросом, на который никогда не было дано ответа и на который я все еще не могу ответить, несмотря на мое тридцатилетнее исследование женской души, является вопрос: „Чего хочет женщина?“» [91]
Если бы Фрейд анализировал мужчин, воспитанных в обществе доминирующих женщин, он нашел бы их сексуальность столь же загадочной, так как реальность вторгалась бы в их жизнь так же, как она вторгается в жизнь анализируемых им женщин. Какие-нибудь «пальцевые оргазмы» (мифические оргазмы, ощущаемые в кончиках пальцев, стимулирующих клитор) сделали бы мужскую сексуальность такой же необъяснимой, какой вагинальные оргазмы сделали женскую [92].
Тем не менее надлежащим образом модифицированный психоанализ предлагает такой способ анализа младенческого разума (будь то мужского или женского), который позволяет разобраться в феномене младенческой любви, а значит, и в некоторых тайнах, унаследованных от нее любовью взрослой.
* * *
Полноценное мышление повествовательно. Оно представляет мир неким образом: солнце светит, луна – это воздушный шар [93]. Но убеждение, что только пропозициональное мышление истинно, это такой же предрассудок, как идея, что существует только генитальный секс. Младенческие мысли эмбриональны и потому чужды нам (как и младенческая сексуальность). Они могут быть не пропозициональными, но при этом иметь содержание – пусть и не такое, как в концептах взрослых.
Младенческое мышление частично оформляется такими процессами, как глотание и дефекация, всасывание внутрь и выталкивание наружу. Похожее на сновидение, оно не является логическим, каузальным или субъектно-предикатным. Тем не менее способность к взрослому мышлению предполагает и способность к младенческому. Если мы не научимся держать вещи в уме, не выталкивая их, мы не сможем чувствовать реальность вокруг и думать о ней. Психические заболевания свидетельствуют об этом. Агорафоб не может вынести мыслей об открытом пространстве, а значит, и сказать, чего именно он боится.
Мир должен захватывать и удерживать наше внимание, чтобы его познание было возможно. Он должен «предстать достойным нашей любви» [94]. Компьютеры – другое дело. Они не либидозны. Не заводятся (разве что в буквальном смысле), не начинают скучать и предаваться фантазиям. Вероятно, это одна из причин, почему люди не думают, что компьютеры способны мыслить. Мы смутно догадываемся: мышление тоже обладает либидо.
Младенец не может накормить себя сам. Ему нужна не просто еда, а быть накормленным, быть частью драмы, игры. Мамочка предлагает ему не столько объект мысли или внимания, сколько сыграть роль в разворачивающемся вокруг еды спектакле, интересующем его из-за голода. Взрослея, он все больше и больше втягивается в этот спектакль. Пока наконец (если все пойдет хорошо) не станет актером в театре жизни.
Драмы и игры часто противоречат реальности. «Игрокам просьба не беспокоить», – пишут в объявлениях раздела знакомств. Но если вы включаете в реальность себя и других, мир действительно оказывается сценой. Нам дают роль в пьесе, которая уже началась, и мы должны как-то выкарабкиваться. Младенец, школьник, солдат, умирающий старик – вот и вся жизнь. Мы можем импровизировать, но ничего не придумываем с нуля. Она – пьеса, реальность – уже поставлена, и мы должны приспособиться к ней как можно лучше.
Первоначально это приспособление подразумевает контроль своих желаний и объектов внутреннего мира. Игра, в которую мы учимся играть с ними, подчиняется чему-то вроде принципа удовольствия. Мы фантазируем о том, что избавимся