Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Закуси, закуси, дедушка.
А он, не поднимая головы, зная ее ласку только по голосу,тихо ныл в ответ, иногда бормотал: "Спаси табе господь, внучка",широко и неловко, точно лапой, крестился и жадно принимался за еду. На его бурыхволосах, нечеловечески густых и крупных, таяло, С лаптей текло по полу. Ответхого, бурого чекменя, надетого на грязную посконную рубаху, пахло курнойизбой. Изуродованные долголетней работой руки, корявые негнущиеся пальцы струдом ловили картошки.
— Небось холодно в одном чекмене-то? — громкоспрашивал Кузьма.
— Ась? — слабым нытьем отозвался Иванушка,подставляя закрытое волосами ухо.
— Холодно тебе небось? Иванушка думал.
— Чем холодно? — отвечал он с расстановкой. —Ничаво ня холодно… В старину куда стюдяней было.
— Подними голову-то, волосы-то поправь!
Иванушка медленно качал головою.
— Таперь, брат, не подымешь… Гнеть к земле-то…
И с тусклой улыбкой силился поднять свое страшное, заросшееволосами лицо, свои крохотные, сощуренные глазки.
Наевшись, он вздыхал, крестился, собирал и дожевывал крошкис колен; потом шарил возле себя — искал мешок, палку и шапку, а найдя иуспокоившись, начинал неторопливую беседу. Он мог просидеть молча весь день, ноКузьма и Молодая расспрашивали — и он, как во сне, откуда-то издалека, отвечал.Он рассказывал своим неуклюжим старинным языком, что царь, говорят, весь иззолота, что рыбу царь не может есть — "дюже солона", что пророк Ильяраз проломил небо и упал на землю: "дюже был грузен"; что Иван Крестительродился лохматый, как баран, и, крестя, бил крестника костылем железным вголову, чтобы тот «очухался»; что всякая лошадь раз в году, в день Флора иЛавра, норовит человека убить; рассказывал, что в старину ржи были такие, чтоуж не мог проползти, что косили прежде в день по две десятины на брата; что унего был мерин, которого держали "на чепи" — так силен и страшенбыл он; что однажды, лет шестьдесят тому назад, У него, у Иванушки, укралитакую дугу, за которую он двух целковых не взял бы… Он был твердо убежден, чтосемья его вымерла не от холеры, а оттого, что перешла после пожара в новуюизбу, ночевала в ней, не дав сперва переночевать кочету, и что он с сыномспасся только случайно: спал в риге… Под вечер Иванушка поднимался и уходил, необращая внимания ни на какую погоду; склоняясь ни на какие увещания остаться доутра… И студился насмерть — и под крещение скончался в будке сына. Сынуговаривал его причаститься. Иванушка не согласился: сказал, что,причастившись, помрешь, а смерти он твердо решил "не поддаваться". Онпо целым дням лежал без памяти; но даже и в бреду просил невестку сказать, чтоего дома нет, если постучится смерть. Ночью он пришел в себя, собрал силы, слезс печи и стал на колени перед образом, озаренным лампадкой. Он тяжко вздыхал,долго бормотал, повторял: "Господи-батюшка, прости мои прегряшения…"Потом задумался, долго молчал, приникнув головою к полу. И вдруг поднялся итвердо сказа "Не, не поддамся!" Но утром увидал, что невесткаразваливает пироги, жарко топит печь…
— Ай мне на похороны? — спросил он дрогнувшимголосом.
Невестка промолчала. Он опять собрал силы, опять слез спечи, вышел в сенцы: да, верно, — у стены стоймя стоял громадный лиловыйгроб с белыми восьмиконечными крестами! Тогда он вспомнил, что было леттридцать тому назад с соседом, стариком Лукьяном: Лукьян захворал, ему купилигроб — тоже хороший, дорогой гроб, привезли из города муки, водки, соленогосудака; а он возьми да и поправься. Куда было девать гроб? Чем оправдать траты?Лукьяна лет пять проклинали потом за них, сживали попреками со свету… Иванушка,вспомнил это, поник головой и покорно побрел в избу. А ночью, лежа на спине безпамяти, стал дрожащим, жалобным голосом петь, да все тише, тише — и вдругзатряс коленами, заикал, высоко поднял грудь вздохом и, с пеной на раскрытыхбах, застыл…
Чуть не месяц Кузьма пролежал из-за Иванушки в постели.Утром на крещенье говорили, что птица мерзла на лету, а у Кузьмы даже валенокне было. И все-таки он поехал взглянуть на мертвого. Руки его, сложенные изакоченевшие под огромной грудью на чистой посконной рубахе, уродованныемозолистыми наростами в течение целых восьмидесяти лет первобытно-тяжкойработы, были так грубы и страшны, что Кузьма поспешил отвернуться.
А на волосы, на мертвое звериное лицо Иванушки он даже ипокоситься не мог, — поскорее кинул белый коленкор. Чтобы согреться, онвыпил водки и посидел перед жарко пылающей печкой. В будке было тепло ипразднично-чисто, над возглавием широкого лилового гроба, закрытого коленкором,мерцал золотистый огонек восковой свечки, прилепленной к угловому темномуобразу, пестрела яркими красками лубочная картина — продажа братьями Иосифа.Приветливая солдатка легко поднимала на рогаче и вдвигала в печь пудовыечугуны, весело говорила о казенных дровах и все упрашивала остаться до возвращенияиз села мужа. Но Кузьму била лихорадка; лицо горело, от водки, отравойразлившейся по озябшему телу, стали навертываться на глаза беспричинные слезы…И, не согревшись, Кузьма поехал по белым крепким волнам полей к Тихону Ильичу.Заиндевевший, бело-кудрявый мерин бежал шибко, екая селезенкой, кидая изноздрей столбы серого пара; козырьки голосили, звонко визжали железнымиподрезами по жесткому снегу; сзади, в морозных кругах, желтело низкое солнце;спереди, с севера, несло жгучим, захватывающим дух ветром; вешки клонились вгустом кудрявом инее, и крупные серые овсянки стаей летели перед мерином,рассыпались по лоснящейся дороге, клевали мерзлый навоз, опять взлетали и опятьрассыпались. Кузьма глядел на них сквозь тяжелые, белые ресницы, чувствовал, чтозадеревеневшее лицо его с белыми кудрями усов и бороды стало похоже насвяточную маску… Солнце садилось, снежные волны мертвенно зеленели в оранжевомблеске, от их хребтов и зазубрин тянулись голубые тени… Кузьма круто повернуллошадь и погнал ее назад, домой. Солнце село, в доме с запушенными серымистеклами брезжил тусклый свет, стояли сизые сумерки, было нелюдимо и холодно.Снегирь, висевший в клетке возле окна в сад, околел, лежал вверх лапками,распушив перья, раздув красный зобик.
— Готов! — сказал Кузьма и понес снегирявыкидывать.
Дурновкау занесенная мерзлыми снегами, такая далекая всемумиру в этот печальный вечер среди степной зимы, вдруг ужаснула его. Кончено!Горящая голова мутна и тяжела, он сейчас ляжет и больше не встанет… Скрипя поснегу лаптями, к крыльцу подходила с ведром в руке Молодая.
— Заболел я, Дунюшка! — ласково сказал Кузьма, внадежде услыхать от нее ласковое слово. Но Молодая равнодушно, сухо ответила: —Самовар, что ль, поставить?
И даже не спросила, чем заболел. Не спросила ниче и обИванушке… Кузьма вернулся в темную комнату весь дрожа, со страхом соображая,как же это и куда о будет ходить теперь за нуждой, лет на диван… И вечерасмешались с ночами, ночи с днями, счет их потерялся…
В первую ночь, часа в три, он очнулся и постучал стенукулаком, чтобы попросить воды: мучила во сне жажда и мысль, выкинули лиснегиря. Но на стук никто не отозвался. Молодая ушла ночевать в людскую. ИКузьма вспомнил, почувствовал, что он смертельно болен, и его охватила такаятоска, точно он очнулся в склепе. Значит в прихожей, пахнущей снегом, соломой ихомутами, было пусто! Значит, он, больной и беспомощный, совсем один в этомтемном ледяном домишке, где тускло сереют окна среди мертвой тишины бесконечнойзимней ночи и висит ненужная клетка!