Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, спаси и помилуй, господи, помоги хотьсколько-нибудь, — зашептал он, поднимаясь и шаря дрожащими руками покарманам.
Он хотел зажечь спичку. Но шепот его был горячечный, впылающей голове шумело и звенело, руки, не леденели… Приехала Клаша, егородная, милая дочь, быстро распахнула дверь, положила его голову на подушку,села на стул возле дивана… Одета она была барышней, — бархатная шубка,шапочка и муфта из белого меха, — руки ее пахли духами, глаза блестели,щеки с мороза раскраснелись… "Ах, как хорошо распуталось все!" —шептал кто то, но нехорошо было то, что Клаша почему-то не зажигает огня, чтоприехала она не к нему, а на похороны Иванушки… что она внезапно басом запелапод гитару: "Хазбулат удалой, бедна сакля твоя…"
В смертельной тоске, отравлявшей душу в начале болезни,Кузьма бредил снегирем, Клашей, Воронежем, и даже в бреду не покидала его мысль— сказать кому-нибудь чтобы хоть в одном сжалились над ним — не хоронили вКолодезях. Но, боже мой, не безумие ли надеяться на жалость в Дурновке! Раз онпришел в себя утром, когда топили печку, — и простые, спокойные голосаКошеля и Молодой показались ему так беспощадны, чужды и странны, как всегдакажется беспощадна чужда и странна больным обыденная жизнь здоровых. Он хотелкрикнуть, попросить поставить самовар — и онемел: послышался сердитый шепотКошеля, говорившего, конечно, о нем, о больном, отрывистый ответ Молодой:
— А, да ну его! Помрет — похоронят…
Потом светило в окна, сквозь голые ветви акаций,предвечернее солнце, Синел табачный дым. Возле постели сидел старичок-фельдшер,пахнущий лекарством и морозной свежестью, отдиравший с усов ледяные сосульки.На столе кипел самовар, и Тихон Ильич, высокий, седой, строгий, заваривал, стояу стола, душистый чай. Фельдшер говорил о своих коровах, ценах на муку и масло,а Тихон Ильич рассказывал, как чудесно, богато хоронили Настасью Петровну, какон рад, что нашелся наконец покупатель на Дурновку. Кузьма понимал, что ТихонИльич только что из города, что Настасья Петровна умерла там внезапно, подороге на вокзал; понимал, что стоили Тихону Ильичу похороны страшно дорого ичто он уже взял задаток за Дурновку — и был совершенно равнодушен…
Проснувшись однажды очень поздно, чувствуя лишь слабость, онсел за самовар. День был пасмурный, теплый, навалило много свежего снега.Отпечатывая в нем следы лаптей, испещренные крестиками, прошел под окном Серый.Вокруг него, обнюхивая его рваные полы, бежали овчарки. А он тянул за поводвысокую грязно-соловую лошадь, безобразную от старости и худобы, с истертымихомутом плечами, с побитой спиной, с жидким нечистым хвостом. Она ковыляла натрех ногах, четвертую, переломленную ниже колена, волочила. И Кузьма вспомнил,что третьего дня был Тихон Ильич и сказал, что велел Серому полакомитьовчарок, — найти и зарезать старую лошадь, что Серый и прежде промышлялиногда этим делом — покупкой дохлой или негодной скотины на шкуру. С Серым,говорил Тихон Ильич, был недавно страшный случай: готовясь резать какую-токобылу, Серый забыл ее спутать, связал и затянул на сторону толькоморду, — и кобыла, как только он, перекрестившись, ударил ее тонкимножичком в жилу возле ключицы, взвизгнула и, с визгом, желтыми, оскаленными отболи и ярости зубами, с бьющей на снег струей черной крови, кинулась на своегоубийцу и долго, как человек, гонялась за ним — и настигла бы, да "спасибо,снег был глубок"… Кузьму так поразил этот случай, что теперь, заглянув вокно, он опять почувствовал тяжесть в ногах. Он стал глотать горячий чай — и понемногуоправился. Покурил, посидел… Наконец встал, шел в прихожую и взглянул на голый,редкий сад за оттаявшим окном: в саду, на белоснежном покрове поля краснелабокастая кровавая туша с длинной шеей и ободранной головою; собаки, сгорбившисьи упершись лапами в мясо, жадно вырывали и растягивали кишки; два старыхчерно-сизых ворона боком подпрыгивали к голове, взлетали, когда собаки, рыча,кидались на них, и опять спускались на девственно-чистый снег. "Иванушка,Серый, вороны… — подумал Кузьма" — Господи, спаси и помилуй,вынеси меня отсюда!"
Недомогание не покидало Кузьму еще долго. Грустно и радостнотрогала мысль о весне, хотелось поскорее вон из Дурновки. Он знал, что зиме ещеи конца не предвидится; но оттепели уже начинались. Первая неделя февраля былатемная, туманная. Туман скрывал поля, съедал снег. Деревня чернела, междугрязными сугробами стоял вода; становой проехал однажды по деревне гуськом,весь закиданный конским пометом. Пели петухи, из вентилятора тянуло волнующейвесенней сыростью… Жить еще хотелось — жить, ждать весны, переезда в город,жить покоряясь судьбе, и делать какое угодно дело, хотя бы за один кусок хлеба…И, конечно, у брата, — какой он есть. Брат ведь уже предлагал ему,больному, переселиться на Воргол.
— Куда ж мне гнать-то тебя, — сказал он,подумав. — Я и лавку с двором с первого марта передаю, — поедембратуша, в город, подальше от этих живорезов!
И правда: живорезы. Была Однодворка и передавал подробностинедавней истории с Серым. Дениска вернулся из Тулы и околачивался без дела,болтая по деревне, хочет жениться, что у него есть денежки и что скоро за живетон за первый сорт. Деревня сперва называла эти россказни брехнею, потом, понамекам Дениски, сообразила, в чем дело, и поверила. Поверил и Серый и сталзаискивать в сыне. Но, ободрав лошадь, получив от целковый Тихона Ильича инажив полтинник на шкуре, загордел и загулял: пил два дня, потерял трубку и леготлеживаться на печке. Голова болела, покурить было не из чего. Вот он и сталобдирать на цигарки потолок, который Денис оклеивал газетами и разнымикартинками. Обдирал конечно, тайком, но раз таки застал его Дениска за этимделом. Застал и заорал. Серый с похмелья тоже заорал — и Дениска стащил его спечки и бил смертным боем до тех пор, покуда не сбежались соседи… Но, думалКузьма, не живорез ли и Тихон Ильич, с упорством сумасшедшего настаивавший насвадьбе Молодой с одним из этих живорезов!
Услыхав об этой свадьбе впервые, Кузьма твердо решил, что недопустит ее. Какой ужас, какая нелепость! Потом, приходя в себя во времяболезни, он даже радовался этой нелепости. Удивило и поразило его равнодушиеМолодой к нему, больному. "Зверь, дикарь! — думал он и, вспоминая освадьбе, злобно прибавлял: — И отлично! Так ей и надо!" Теперь, послеболезни, исчезли и решимость и злоба. Как-то заговорил он с Молодой о намеренииТихона Ильича — и она спокойно ответила:
— Да что ж, я уж балакала с Тихоном Ильичом об этомделе. Дай бог ему доброго здоровья, это он хорошо придумал.
— Хорошо? — изумился Кузьма.
Молодая посмотрела на него и покачала головою:
— Да как же не хорошо-то? Чудны вы, ей-богу, КузьмаИльич! Денег сулит, свадьбу берет на себя… Опять же не вдовца какого-нибудьпридумал, а малого молодого, без порока… не гнилого, не пьяницу…
— А лодыря, драчуна, дурака набитого, — прибавилКузьма.
Молодая потупила глаза, помолчала. Вздохнула и,повернувшись, пошла к двери.