Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что я ей рассказал о Раймонде, скорее всего было впечатлениями о нем как о товарище и человеке. Надо ли было посвятить ее в то, о чем я поведал читателю? Я колебался. Внутренний голос подсказывал, что этого делать не следует. Я и сейчас не знаю, прав ли я был или нет.
Работы Юлии Кун со временем приобрела Третьяковская галерея. Как-то при очередном посещении Третьяковки мы с Наташей видели их. Долго перед ними стояли.
Осень и зиму 1945 года жена провела в Москве. Работала в Научно-исследовательском химико-фармацевтическом институте. С января 1946 года она вновь в Ленинграде. Работает в Институте онкологии Академии медицинских наук. К весне 1946 года относится ее встреча с академиком Владимиром Александровичем Энгельгардтом. В своих посмертно опубликованных воспоминаниях об академике Энгельгардте она пишет:
«Мне захотелось рассказать [о своих опытах] В. А. Энгельгардту. Подошла к нему на каком-то заседании. Он сразу же пригласил меня к себе домой. Направление исследований показалось ему перспективным, и, узнав, что я уезжаю в Ленинград, работать в Онкологическом институте, он выделил мне рабочее место у себя в Институте экспериментальной медицины. Таким образом, получала зарплату я в Онкологическом институте, а работала в Институте экспериментальной медицины. Неизменно, когда Владимир Александрович приезжал раз в месяц на несколько дней в Ленинград, он вызывал к себе в кабинет каждого сотрудника и всегда заинтересованно расспрашивал о ходе работ. Он очень интересовался моей работой»327.
После Бауэра это была вторая, наиболее значимая для научной деятельности и жизни жены встреча. Отношения складывались на почве взаимного уважения, доверия и разносторонности интересов. Из той же статьи: «Обедать мы с Владимиром Александровичем ходили вместе в близлежащую столовую одного завода. Остальные сотрудники там не обедали. Владимир Александрович всегда сам заходил за мной. По дороге мы говорили о многом, что не относилось к науке. Так у нас постепенно сложились менее официальные и очень теплые отношения. Он интересовался решительно всем. Узнав, что я, будучи студенткой, водила экскурсии по истории живописи в Русском музее, Энгельгардт живо заинтересовался и этим… Часто Энгельгардт привозил мне из Москвы неизданные стихи Пастернака, фотографии скульптур Торвальдсена, из‐за границы различные сувениры».
Как и обещал Наташе, я прибыл в Москву в день ее рождения – 14 июня 1945 года. Так и не добившись разрешения покинуть Красноярск, а следовательно, и не имея документа, дававшего право на приобретение железнодорожного билета, предпринял «чрезвычайную акцию». Пошел в местную летную часть, где довольно долгое время вел военно-патриотическую работу среди состава. Ко мне хорошо относились в части. На мое обращение к ее начальнику последовал быстрый и краткий ответ: «Приходи к 6 утра на аэродром. Переправляем легкий бомбардировщик в Москву. Только не опоздай». Я не опоздал. Над Казанью нам здорово досталось от грозы. Молнии отсвечивали на крыльях самолета и его швыряло из стороны в сторону, вверх и вниз. Так, пробившись сквозь бурю и против бури, мы через несколько часов победоносно приземлились в Москве. Вторая половина 1945‐го и два последующих года прошли в хлопотах и заботах, связанных с трудоустройством, отсутствием собственного угла для жизни в Москве, прописочными неурядицами, краткими, но частыми поездками из Москвы в Ленинград, из Ленинграда в Москву, что отчасти объяснялось местопребыванием научного шефа Наташи, академика Энгельгардта, в Москве, тогда как Наташина исследовательская работа протекала на базе ленинградских научных учреждений.
Казалось бы, мне следовало обосноваться в Ленинграде, где у Наташи была своя комната. Но не так все это было просто. Не было перспектив для меня устроиться на работу в Ленинграде, к тому же я не считал переезд в Ленинград безопасным. Меня все же арестовали в Ленинграде, дело мое, как это было заведено вообше, «хранилось вечно» и были основания опасаться бдительного надзора со стороны ленинградских репрессивных органов, стяжавших по праву славу сверхбдительных и сверхоперативных. Перипетии нашей жизни, встречи наши и разлуки, наши переживания, наша трудовая деятельность, знакомства и встречи, круг наших интересов – все это запечатлено в сохранившихся и ныне публикуемых письмах этих лет. Что-то и не отразилось в них, о чем-то сказано мимоходом. Следует, по мере возможности, восполнить лакуны, опираясь на память и на сохранившиеся в домашнем архиве материалы.
Непростые были для нас эти годы, но богатые содержанием. Это были годы счастливых встреч. Новых, но закрепившихся и становившихся все более дорогими, старых и возобновившихся и также дорогих.
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич – с ним я был знаком с 1934 года, а за время моего воркутинского сидения с ним сблизилась Наташа, пользовавшаяся его вниманием и помощью в связанных со мной делах328.
Надежда Авксентьевна Субботина и Михаил Семенович Перуцкий329 – чета художников, нищенски живших, не замечавших нищеты за страстной преданностью искусству. Михаил Семенович преподавал в каком-то художественном училище, на его скромную зарплату жили они оба. Каждый день отправлялись в Подмосковье или бродили по каким-то уголкам Москвы, на этюды. Жили в мире импрессионистической живописи и в ее духе работали сами. Надежда Авксентьевна нигде не служила. Эта чета проживала в доме на Большой Полянке № 36, а в том же доме жила Наташина двоюродная сестра. Наташа останавливалась у нее всякий раз, когда бывала в Москве. Соседство с художниками вскоре перешло в дружбу Наташи с ними. Дружбу взаимную. Комната, точнее, комнатка, двоюродной сестры Наташи стала и первым моим кровом в Москве. Не единственным.
В те годы, о которых пишу, я представлял собой классический образец бомжа, как теперь принято говорить. Нередко ночевал у художников. Перефразируя классика, мог бы обратиться к их дивану, служившему мне ложем: «Многоуважаемый диван, с твоими впадинами и торчащими наружу пружинами ты был моим верным приютом». Когда укладывался спать, Надежда Авксентьевна за неимением лишнего одеяла трогательно укрывала меня стареньким пальто. Нужда не омрачала жизни, ее словно и не было. Михаил Семенович, склонный к юмору, любил обращаться к одесскому жаргону: «Закипите мне чайник», – обращался к жене. У этой четы по вечерам не переводились гости: художники, такие же нищие, как и хозяева, не поступавшиеся своим импрессионистическим первородством ни за какую похлебку. Они