Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотелось бы написать воспоминания о Наталье Васильевне – к этому у нас собран большой материал. Пока пришлось ограничиться двумя публичными выступлениями с воспоминаниями о ней, что связано было со столетием ее рождения. Она была прекрасным рассказчиком. Нам довелось узнать о литературных традициях, унаследованных еще в родительском доме. О первых литературных пробах, в которых она особое внимание отводила Бунину, называя его руководителем своих первых литературных шагов, вспоминая беседы с ним о стихах, об искусстве, посчитала обязанной ему тем, что ее литературные тяготения с самого начала утвердились на почве реализма, в условиях, когда в поэзии господствовал символизм. Это действительно было так, судя по ее весьма неординарным и неоднозначным оценкам поэзии Блока, художественный дар которого чтила глубоко. Вереницей проходили имена Бунина, Горького, Куприна, Брюсова, Шишкова, многих и многих деятелей литературы русского зарубежья, а также и советских писателей. Несколько скупых, плотно сбитых предложений – и возникал живой, красочный и графически очерченный портрет того или иного писателя. В ее рассказах проходила вся ее жизнь, поведуемая в ее светотенях и с неизменным воспроизведением конкретных реалий, что делало рассказ наглядным, втягивало в водоворот ее переживаний и чувствований. Она умела смотреть на жизнь «со стороны», с юмором. Преподанные Буниным уроки художественного реализма, ею усвоенные, не мешали тому особенному жизнеотношению, которое она называла своей «романтической дурью». В центре ее духовного мира, как светоч, озаривший его, находился и оставался Алексей Николаевич Толстой. Бурно и страстно она пережила его разрыв с нею, его уход. Пережила и превозмогла боль, а когда его не стало, оплакала весь неровный его жизненный путь стихами, самыми прекрасными из всех ею написанных.
А ведь в сложности и противоречивости отношений с Толстым она отдавала себе трезвый отчет и притом задлого до разрыва.
Страничка из дневника Натальи Васильевны, едва ли уцелевшего, переписанная Наташей: «1929 год. Детское Село. Пути наши так давно слиты воедино. Почему все чаще мне кажется, что они только параллельны? Каждый шагает сам по себе. Я очень страдаю от этого. Ему чуждо многое, что свойственно мне органически.
Ему враждебно всякое погружение в себя. Он этого боится, как черт ладана. Мне же необходимо, время от времени, остановиться в адовом кружении жизни, оглянуться вокруг, погрузиться в тишину. Я тишину люблю, я в ней расцветаю. Он же говорит: „Тишины боюсь. Тишина – как смерть“. Порой удивляюсь, как же и чем же так прочно зацепились друг за друга мы – такие противоположные люди. Алексей Толстой сказал, прочтя эту страничку: „Кстати о тишине. Ты знаешь, какой эпиграф я хочу взять для нового романа? «Воистину, в буре – Бог». Тебе нравится?“ Замечательный эпиграф, ответила я, и подумала: да, Бог в буре, но в суете Бога нет».
Или еще одна Наташина выписка – слова Толстого, его самохарактеристика, отвергнутая Натальей Васильевной. Она относится к 1935 году – году разрыва: «Художник неотделим от человека. Если я большой художник, значит – большой человек… Поведение моей жизни может не нравиться тебе и моей семье, но ко мне во всем процессе моей жизни должно относиться с уважением, пусть гневным, но я принимаю к себе отношение, только как к большому человеку…»
И все же уходить не значит расставаться, какими бы противоречиями, превратностями, огорчениями ни была потревожена взаимность любящих, даже обреченная на односторонность, как это случилось с Натальей Васильевной. Объяснимо ли это? Объяснимо, напомню строфу Пастернака:
Все в жизни может быть издержано,
Изведаны все положенья, —
Следы любви самоотверженной
Не подлежат уничтоженью.
Здесь ключевое слово «самоотверженной». Любовь Натальи Васильевны была жертвенной. И тогда, когда почти в течение двадцати лет, она перестала заниматься творчеством, всю себя отдав служению мужу, его творчеству, его делам, его быту, его привычкам, даже его прихотям, взяв на себя всю заботу о доме, о семье, о детях. Она позднее говорила об этой полосе своей жизни как о годах «творческого удушья».
Этот мой рассказ, может быть, и пространный, мне внутренне необходим. Он не только о Наталье Васильевне, он и о Наташе.
При всем различии жизненных ситуаций, при всей несхожести (до контраста) перепадов судьбы, при всей несопоставимости испытаний, сквозь которые пришлось пройти, при всей несовпадимости в положениях, обстоятельствах, условиях существования, при всех особенностях личных взаимоотношений, тоже не всегда простых, одно неизменно, непоколебимо, выдержанно – самоотверженная любовь Наташи, без конца и края, любовь, о которой достойно сказать, значит сказать: сильна как смерть.
Письма 1946–1947 годов не только о счастливых встречах. В них запечатлены многие конкретные детали нашей с Наташей жизни. Аритмия личных встреч, когда Наташа приезжала в Москву, а я в Ленинград, выравниваемая, насколько это было возможно, перепиской и телефонными переговорами. Повседневными заботами моими о крове над головой – я ночевал то у двоюродной сестры Наташи, то у художников, о чем я уже писал, на кожаном диване в директорском кабинете Музея истории религии, наконец утвержденного, у дружественной семьи Еланчиков332, на квартире Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, на его даче в Барвихе, иногда в семье Николая Павловича Сидорова, у сотрудника музея Лазаревича, у других знакомых. Безуспешность поисков комнаты, которую можно было бы снять, объяснялась отчасти трудностями жилищной проблемы в Москве, и в те годы острой. Главным же камнем преткновения являлось отсутствие у меня, как имевшего судимость, права на проживание в Москве. Я не мог воспользоваться радушием знакомых, предлагавших мне кров на длительное время, – подвергать их ответственности за нарушение паспортного режима. За моими передвижениями по Москве следили. Как-то я был у Еланчиков на свадьбе их внука. В самый разгар празднества к ним в квартиру явились милиционеры, по-видимому, с предупредительной целью, так как отец жениха, тогдашний генеральный директор станкостроительного завода имени Орджоникидзе, уже в то время, а может быть, и впоследствии, не помню, герой социалистического труда, уговорил этих непрошенных гостей оставить меня в покое и не портить семейного праздника.
Радовало, что Музей истории религии Академии наук был учрежден333, а с ним появился у меня и паспорт, как надеялся, постоянное место работы, и отпадала необходимость зарабатывать на жизнь лекциями в разных городах по путевкам Общества по распространению политических и научных знаний (общество «Знание»). Удалось подобрать штат сотрудников, заинтересованно работавших, деятельных. Руководивший музеем Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич,