Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так другого, наверное, и не существует, –задумчиво изрек Камень. – Мне, например, ничего в голову не приходит.
– Ну, не знаю, не знаю, – Ворон был недоволен тем,что его прервали в таком драматическом месте. – Может, существует другойспособ, может, нет, суть не в этом. Главное в том, что ему нужно быловыговориться, и Любка оказалась для этого самым подходящим слушателем:маленькая, глупая и чужая. А чего ты меня про его родителей не спрашиваешь? Якак дурак летал незнамо куда…
– Да на войну ты летал, ежу понятно, – усмехнулсяКамень.
– Это с чего же тебе понятно? – рассердился Ворон,но внезапно прищурился и повел клювом справа налево и обратно – верный признактого, что он снова вспомнил о своих подозрениях касательно давнего соперникаЗмея. – Уж не тухлая ли эта сосиска здесь побывала? Что, он тоже там, навойне, чего-то вынюхивал, видел меня и тут же тебе настучал? А ну признавайся,осколок ты недоделанный! Была здесь эта тварь шипящая?
– Не кипятись ты, я тебя умоляю! У тебя чуть что –сразу Змей виноват. Не было его здесь. Просто я сложил два и два. Это у тебяможет получиться где-то семь-восемь, а у меня всегда четыре выходит. У наспятьдесят седьмой год, фестиваль, отмена обязательных сельхозпоставок, верно?
– Ну, – буркнул Ворон.
– Мальчику тринадцать лет, значит, он сорок четвертогогода рождения. Куда ж тебе еще было летать, как не на войну? Ты небось года ссорок второго начал смотреть, как там и что, почему его папаша-ученый, ровесниквека, только в сорок четыре года ребеночком обзавелся. Прав я или нет?
– Ну, прав, – нехотя признал Ворон. – Явообще-то хотел с сорок первого начать, но промахнулся маленько, попал в сороквторой, так решил уже не возвращаться. Короче, в сорок втором году Христофорычэтот был в эвакуации в Оренбурге, до войны-то он профессорствовал вуниверситете, вот их всем факультетом в Оренбург и вывезли, кого на фронт незабрали. Его из-за сердца не взяли, да у него и бронь была как у профессора. Онвсю жизнь своими Тредиаковскими да Фонвизиными занимался, ничего вокруг невидел и знать не хотел. Студенточки, конечно, вокруг него вились, все ж такипрофессор, да еще и холостой, и из себя видный такой, высоченный, глаза горят,когда он про своих писак восемнадцатого века вещает, но он внимания ни на когоне обращал. Были, конечно, какие-то бабешки у него, но все замужние, иненадолго. Он и жениться-то не рвался, он со своей филологией в законном бракесостоял. Ну вот, а в эвакуации его совсем быт заел. В Москве-то у негодомработница была, он горя не знал, всегда все начищено, намыто, наготовлено, ав Оренбурге Христофорыч наш лиха хлебнул – будьте-нате! Там же не просто уметьнадо, а именно уметь в условиях войны, а это ж совсем другое искусство. Мыланет, хлеба нет, мяса-рыбы нет, то есть все это есть, но очень мало,микроскопическими дозами, карточная система, про масло и шоколад и речь неидет. Как прокормиться, как еду приготовить, если не знаешь, с какой стороны ккеросинке подойти? Как постирать, если мыла – крохотный кусочек на месяц, едвахватает, чтобы руки помыть? В общем, скис наш Евгений Христофорович, проМихаила Чулкова главу в учебник пишет, а сам грязью зарос и желудком мается.Тут и подвернулась ему секретарша Клара, в университете-то она на другойкафедре работала, он ее и не замечал никогда, она подсуетилась, в комнатеприбралась, суп сготовила, травки какие-то от желудка стала ему заваривать,одним словом – туда-сюда, он и понял, наконец, что такое женская рука в доме.Она сильно моложе была, ему сорок два стукнуло, когда они сошлись, ей –двадцать шесть, но ничего, поженились, и он даже вроде счастлив был,приосанился, плечи распрямились, улыбаться начал, а то ведь ходил бирюкбирюком. Значит, поженились они в сорок третьем, а в сорок четвертом, сталобыть, Родик родился. Клара в сыне души не чаяла, баловала его изо всех сил. АХристофорыч, по-моему, до сих пор не понял, что у него сынишка растет. Онвообще к детям равнодушен, ему с ними скучно, с ребенком же про Державина иРадищева не поговоришь, а ему больше ни про что не интересно. Папашка сына показа человека не считает. Ну и мамане, Кларе то есть, с таким мужем скучно стало.Статус замужней дамы она получила, сына родила, а мужа как будто и нет вовсе,какой-то этот Христофорыч не от мира сего. Вот Клара и ушла в сына вся, сголовой и потрохами. И самый-то он у нее красивый, и самый умный, и самыйлюбимый, и самый чудесный. Вот такой у нас мальчик Родик и вырос. Ну что, естьу тебя вопросы? Давай задавай, я про них еще много чего знаю, – гордозакончил Ворон экскурс в историю семьи Романовых.
– Пока вроде все ясно. Потом, может, еще что-нибудьспрошу.
Ворону стало обидно. Столько времени потратил на изыскания,а Камень ничего не спрашивает. Вот всегда так: когда не знаешь чего-нибудь,этот каменный бирюк непременно спросит, а когда все знаешь, так ему вроде и ненадо ничего. Несправедливо.
– А с этим эпизодом ты закончил? Все рассказал, или ещечто-то осталось?
– А на чем я остановился?
– На том, что Люба и Родислав попрощались, и мальчикушел. Дальше было что-нибудь?
– Да почти все уже. На другой день мамашка, Клара эта,сыну говорит, дескать, девочка потратила на нас целый день, так много для нассделала, ты должен ее чем-нибудь отблагодарить. Например, возьми ее с собой наозеро, познакомь с ребятами, пусть она поиграет с вами, искупается,повеселится.
– Ну, а он что?
– А что он? Согласился, конечно, он же маменькин сынок.А дальше я не досмотрел.
– Ну ты даешь, Ворон! – возмутился Камень. –Это же так важно, так интересно! Как же ты не понимаешь? И как ты теперьсмотреть будешь? Ты же не попадешь точно в тот день, когда Родик ее к ребятамповедет, а ведь нам обязательно нужно знать, как это было, как ее приняли вкомпании…
– Чего это я не попаду? – обиделся Ворон. –Очень даже попаду. Я там еловую шишку положил, место отметил. Думаешь, я совсемиз ума выжил, что таких элементарных вещей не понимаю? Да я бы сразу идосмотрел, но очень жрать захотелось, а ты меня сам учил, что там нельзя ничегобрать, даже мушку поймать нельзя, и носить туда ничего нельзя. Вот и пришлосьвернуться, чтобы пообедать. Сейчас мелочь какую-нибудь пузатую склюю на лету иполезу смотреть. И нечего на меня набрасываться почем зря.
– Ладно, извини, – примирительно сказалКамень. – Я погорячился.
* * *
Весь следующий день Люба думала о Родике, вспоминала вдеталях все, что произошло, каждое движение, каждое слово, каждый взгляд, и,когда дело доходило до их прощального разговора, щеки отчего-то начиналигореть, а сердце – колотиться. Каким тоном он произнес: «Ты молодец», –мягким, добрым и немного восхищенным. Ни один мальчик так с Любой никогда неразговаривал, а уж с такими чудесными, красивыми и умными, как ее новыйзнакомый, ей и вовсе общаться не приходилось. Люба все ждала, когда же Тамараоторвется от книжки и спросит ее, что там такое вчера произошло у соседей,тогда можно было бы рассказать все в подробностях и как бы заново пережить, ноТамара занималась своими делами и ни о чем не спрашивала. Зато спросила,конечно же, Бабаня. Но рассказывать Бабане – это совсем не то, что рассказыватьсестре. Бабаню Люба все-таки побаивалась и не посмела бы признаться ни в своемволнении, ни в смущении. Другое дело – Тамара. Люба занималась привычнымиделами по хозяйству, помогала бабушке и все косилась в сторону веранды, где скнижкой в руках свернулась на топчане калачиком старшая сестра, но Тамара,казалось, не замечала Любиного присутствия не то что в доме – вообще на этомсвете.