Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут вновь следует подчеркнуть: «Евгений Онегин» был творческим счастьем Пушкина. Роман начат на творческом прозрении, догадке, интуиции, он начат на доверии к живой жизни. В процессе работы эта позиция для Пушкина все более прояснялась и привела к осознанному провозглашению поэзии действительности.
Обратим внимание на одну особенность авторского чувства. В начале романа оно представлено подчеркнуто зрелым, даже нарочито «охлажденным» («Томила жизнь обоих нас…»): автор несколько бравирует опытностью. Вместе с тем можно поражаться не напускной, а подлинной зрелости молодого поэта, равно как хотя и скрываемой, но постоянно прорывающейся свежести чувства и силе искрометного поэтического темперамента. В процессе работы над романом протекают годы. Поэт проходит через труднейшие испытания, по-настоящему закаляется и мужает в них. Тридцатилетний Пушкин последних глав романа судит о жизни с грустной интонацией подлинного превосходства, которое дает истинное необычайно глубокое знание жизни.
Так получилось, — и это еще одна счастливая находка-прозрение, — что авторская позиция, чуть-чуть приподнятая над жизнью в начале романа, оказалась очень удачным мостиком к действительно высокой, но прочной земной авторской позиции в его конце; авторская позиция, несмотря на чрезвычайно существенную эволюцию поэта, обладает удивительной завершенностью. «…Пушкин сумел сообщить своему произведению такую художественную цельность и единство, что его воспринимаешь как написанное одним духом, одним творческим порывом»[275].
Ассоциативные рассуждения
Авторские рассуждения в романе неоднородны по своей связи с сюжетным повествованием и друг с другом. Есть группа «не зарифмованных» (дополню Я. М. Смоленского) суждений — единичных, капризных, автономных от сюжетного повествования: к ним вполне применим термин «отступления»; Пушкин знал, что говорил, употребляя это выражение.
Поэту достаточно весьма случайной ассоциативной связи, чтобы уклониться в сторону от стержневой линии повествования. Вот сообщается об очередном ритуальном эпизоде праздника именин:
Между жарким и бланманже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных…
Окончание строфы воистину неожиданно: достаточно чисто внешней ассоциации, чтобы окончание строфы перевести в сугубо личный план:
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал![276]
Расшифровка упомянутого лица разногласий не вызывает: Зизи — это Евпраксия Николаевна Вульф, одна из барышень соседского дома в Тригорском; при всей субъективной случайности появления в строках «Онегина» очередной «сырой» детали она нечто значила для Пушкина. Что совсем замечательно, память поэта хранила именно талию Зизи (только не в том опоэтизированном смысле, как о том сказано в стихах романа) — благодаря шутливому соревнованию, о котором поэт рассказал брату: «Кстати о талии: на днях я мерялся поясом с Евпраксией, и тальи наши нашлись одинаковы. След. из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25-летнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила…» (Х, 85).
Обращение к Зизи в тексте романа воистину субъективно, ничем не мотивируется, равно как здесь исчерпывается и более не возобновляется. Для читателя очевидно: здесь взято имя условное, в быту распространенное; он свободен в своих ассоциациях. Именно этим качеством отрывок и приобретает принципиальное значение: Пушкин демонстрирует свое право на любые отклонения от сюжетного рассказа; даль свободного романа предполагает свободу автора в беседе с читателем касаться произвольных тем. Это уж сверх программы, благодаря другим известным источникам, возможна и конкретизация описания.
Довольно часто подобным образом поступает Пушкин и в роли эпического повествователя: авторские рассуждения в данном случае возникают как обобщение в связи с конкретным сюжетным повествованием, принимая форму тонких психологических и иных наблюдений; темы их неисчерпаемо разнообразны.
По поводу суеверий Татьяны поэт замечает:
Что ж? Тайну прелесть находила
И в самом ужасе она:
Так нас природа сотворила,
К противуречию склонна.
В связи с запоздалой любовью Онегина к ставшей для него недоступной Татьяне возникает обобщение:
О люди! все похожи вы
На прародительницу Эву:
Что вам дано, то не влечет,
Вас непрестанно змий зовет
К себе, к таинственному древу:
Запретный плод вам подавай,
А без того вам рай не рай.
Таков тип авторских рассуждений — «отступлений», которые можно назвать ассоциативными[277]: сущность их состоит в одномоментном комментарии к повествованию. Ассоциативная связь рассуждений с повествованием бывает различимой, открытой (узкие, длинные рюмки — талия Зизи; здесь связь внешняя, зрительная; впрочем, не такая она уж и простая, поскольку, судя по письму к брату, шутливая), в других случаях связь более причудливая, опосредованная. Важный художественно-эмоциональный эффект ассоциативных рассуждений — атмосфера непринужденности, раскованности, как будто даже непроизвольности устной беседы автора с читателями. Вместе с тем это путь повышения содержательной значимости энциклопедически развертывающегося романа.
Дублируемые (или пунктирные) рассуждения
Однако основной принцип композиционной структуры «Евгения Онегина», как уже отмечалось, — зеркальная симметрия с повторяющимися эпизодами и деталями. Очевидно, что авторские рассуждения не могут не подчиниться главному структурообразующему принципу. И действительно, они укрупняются, удваиваются, образуют гнезда, начинают взаимодействовать не только с сюжетным повествованием, но и между собой.
Один, на выбор, пример из массы подобных.
В четвертой главе, после описания «нежданной встречи» Татьяны с Онегиным и перед повествованием о «следствии свиданья» идет обширная беседа автора с читателем. Повествовательная пауза и естественна, и необходима: она как бы заполняет ход времени, поскольку «следствие свиданья» — это не первые впечатления, а то, что именно со временем устанавливается и определяется. В принципе выбор темы для беседы с читателем мог быть произвольным; Пушкин предпочитает не слишком далеко уходить от предмета повествования.
Сквозная тема развернутого на три строфы рассуждения — «Кого ж любить? Кому же верить?» Проще всего, конечно, уловить в этих строфах авторскую иронию: она несомненна. И в самом деле, наивно было бы думать, что поэт всерьез предлагает выбрать предмет любви из скромного трио «родных людей», «красавиц нежных» и «самого себя», с явным предпочтением последнего. Но авторское чувство остается сложным: оно не сводится к иронии.
В полном объеме авторское рассуждение еще пространнее, охватывая и предшествующие две строфы; в них идет речь о людском недоброхотстве, о способности «друзей» беззлобно распространять любую клевету. А ранее, во второй главе, шли авторские сетования на то, что люди становятся «от делать нечего друзья», — и даже такая дружба становится редкостью: «Мы все глядим в Наполеоны…» Та же мысль развивается