Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После войны писатели и представители интеллигенции заговорили в печати о необходимости очистить немецкий язык от нацистского лексикона. Вскоре выяснилось, что легче всего избавиться от всего, связанного с нацистскими призывами к самоотверженной деятельности. Такие слова, как «действие», «буря», «движение», «борьба», «барабанщик», «твердость», «мощь», «благотворительный взнос», «мужественная жертва», оказались глубоко скомпрометированы. Впрочем, в Восточной Германии они продолжали жить в причудливом слиянии воинственной и антивоенной риторики, типичной для языка немецкого коммунизма начиная с 1920-х гг. У жителей Западной Германии на смену разочаровавшему «чудо-оружию» пришло поразительное «экономическое чудо», а «обаяние фюрера» превратилось в «обаяние зла». Вместо «вести за собой молодежь» теперь говорили «вводить молодых в заблуждение» – как будто нацисты манипулировали немецким народом с помощью языка, а не сами люди пользовались тем же языком, чтобы воодушевленно заявить о своей преданности делу в личных письмах и дневниках [52].
Но чтобы очистить язык от нацизма, требовалось не только перечеркнуть ценности, ассоциирующиеся с прежней властью. Некоторые слова поражали многообразием значений: так, словом Lager могли называть что угодно, от летних лагерей и эвакуационных интернатов до военных казарм и лагерей смерти, а слово Betreuung («попечение») в равной мере относилось к детским садам, исправительным заведениям и администрации концлагерей. Нацистский немецкий язык сделал обычное зловещим, а чудовищное – тривиальным. Нацистская риторика работала в рамках существующих традиций, соединяя отрывистый военный жаргон с поэтикой немецкого романтизма и переплавляя их в язык обостренных ощущений и непосредственного эмоционального опыта, поощряющий «глубочайшую верность» и «фанатичную волю». Но даже самые активные сторонники лингвистической чистки охотно оставляли для личного использования менее агрессивные, но потенциально даже более мощные нацистские термины, такие как durchhalten – «держаться». По мере того как язык активной жертвенности отходил на второй план, его место занимал пассивный, религиозно окрашенный язык страдания, причем в немецком языке подобное смещение акцента могло происходить без изменения центрального слова: Opfer обозначало как акт жертвоприношения, так и саму жертву. Но извлеченная из порывистых, воинственных и деятельных призывов нацистов и коммунистов Opfer быстро превратилась в воплощение беспомощности, пассивной жертвы, вопиющей об общественном сострадании. Для детей войны это тоже был нелегкий груз [53].
Дети не знали никакого другого языка. Расовые категории и требования усердно исполнять свой долг, сохранять мужество во время бомбежек, принести себя в жертву на алтарь отечества наполняли повседневную речь. Нередко дети приносили эти понятия в школу из семьи, а дети из антинацистских семей, наоборот, приносили их домой из школы или из младших отделений гитлерюгенда и Союза немецких девушек. Лишь совсем маленькие дети не успели усвоить язык нацизма – детям постарше после войны пришлось учиться иначе формулировать мысли. Когда подростки, такие как Лизелотта Гюнцель, перестали записывать в дневники лозунги Геббельса под видом собственных размышлений о войне, они мало-помалу начали терять тот словарный запас, которым активно пользовались ранее.
В 1955 г. педагог Вильгельм Рёсслер убедил министров образования федеральных земель Западной Германии выпустить сборник из 75 000 школьных сочинений, посвященных опыту детей в конце и сразу после войны. Пытаясь уложить в автобиографическую последовательность пережитые бомбардировки, эвакуации, высылки, депортации и послевоенный голод, юные подростки в середине 1950-х гг. нередко поступали так же, как дети старшего возраста во время войны: они брали популярный лозунг своего времени и выдавали его за собственный нравственный вывод. Подростки в Восточной и Западной Германии говорили уже не о тотальной войне и необходимости «держаться» – они заканчивали свои личные истории о войне популярным лозунгом того времени: «Больше никакой войны!» Как и нацистские призывы военного времени, этот тоже был вполне искренним: ни в Восточной, ни в Западной Германии идею перевооружения так и не удалось сделать популярной среди молодежи [54].
Иногда было трудно отделить реальное отношение детей к пережитому от их читательских предпочтений. Многие дети в Западной Германии по-прежнему увлекались романами о краснокожих Карла Мая и Джеймса Фенимора Купера, а популярные романы Вилли Генриха, Альбрехта Гуса и особенно Ганса Гельмута Кирста о злоключениях в целом порядочных и не приверженных идеям нацизма солдат на Восточном фронте задавали тон многим другим произведениям о войне. Только в 1959 г. в фильме Бернхарда Вики Die Brucke («Мост») немецкая аудитория увидела явное антивоенное послание. Но и тогда, наблюдая за тем, как семеро мальчишек бьются насмерть, защищая не имеющий стратегического значения, оставленный вермахтом мост, некоторые зрители с воодушевлением реагировали на эти картины героического сопротивления. На экране герои противостояли американской артиллерии и танкам – можно только догадываться, какой была бы реакция зрителей, если бы танки в фильме оказались советскими [55].
Уве Тимм был слишком мал, чтобы ходить в школу при Третьем рейхе. Но благодаря отцу, который участвовал в обеих мировых войнах и в 1920 г. служил в Добровольческом корпусе, Уве еще в детстве научился щелкать каблуками и вытягиваться по стойке смирно, чтобы доставить ему удовольствие. Он продолжал радовать отца и после войны: однажды в поезде он отказался от плитки шоколада, которую протянул ему американский офицер. Уве знал, что его постоянно сравнивают с погибшим братом. Карл Хайнц, старше его на 16 лет, был настоящим любимцем семьи. Высокий, светловолосый и голубоглазый, брат Уве был храбрым, но в то же время чувствительным юношей – дома он часто садился под окном, чтобы почитать или порисовать в уединении. И хотя Карл Хайнц умер в полевом госпитале, когда его младшему брату было всего три года, его тень продолжала омрачать детство Уве. В разговорах родители то и дело вспоминали старшего сына – они страстно желали, чтобы он остался жив, и часто гадали, что было бы, если бы он не пошел добровольцем в СС, если бы в полевом госпитале ему перелили больше крови, если бы ему лучше прооперировали простреленные ноги. Когда по вечерам в гости приходили старые товарищи, отец снова переживал ключевые моменты войны и обсуждал с ними, как можно было выиграть Курскую битву, в которой сражался Карл Хайнц. Но Уве не мог спросить, чем занимался его брат в СС и почему он ушел добровольцем, – просто так поступали «все храбрые мальчики». Семейные разговоры всегда