Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он становился частью пейзажа, возле него незаметные люди передавали другим незаметным людям незаметные серые конвертики. Самая сокровенная «переписка» происходила у него на глазах, словно он был У.Берроуз, самые драматические коллизии. Он достиг полного единения с жизнью — жизнь его не замечала. Шелест серых губ. Иногда он ощущал и на себе её несвежее дыхание: «чеки есть?.. чеки надо?..» — но он никак не мог вспомнить, что это такое.
Скины прошли грозной лавиной. Эти вообще никого не боялись, настолько их было много, странно, что они не выкинули Фомина из-за стола, возможно, потому что он их тоже нисколько не боялся. Они по быстрому, с пивом, объяснили ему геополитику многострадальной России. Страну оккупирует всякая мразь: черные, желтые, жиды, чурки, причем, самые страшные из них — евреи, это они всех завозят, «когда проснемся будет уже поздно…»
— В смысле? — поинтересовался Фома, как раз боявшийся именно таких пробуждений: когда все поздно.
— В шмысле! Евреи и коммунисты завозили к нам цветных — негров, там, вьетнамцев, чурок. Теперь эти завозят к нам наркоту, спид, пидоров, чтоб русский народ вымер!
— А-а?.. — открыл рот Фома на такую демографию.
— Жуй на! Ты русский или нет, не понимаешь? Мы вымрем, а они останутся, типа местные, понял? И вся страна голая перед ними! Одна шестая! Они телок наших будут драть, а ты смотреть будешь, да?.. Пойдем азеров долбить, надоели уже!
За одним из столов на террасе сидели смуглые молодые люди в черных кожаных куртках, может быть и азербайджанцы, потому что паспортов у них скины не спросили (не милиция!), начали сразу бить по головам пивными кружками. Те, поудивлявшись гортанными голосами, вынули пистолеты и их неожиданно оказалось гораздо больше, чем предполагали бритоголовые, они словно выползали из-под каждого куста. Фома снова очутился у урны, так как места разгулявшемуся интернационализму было явно маловато. Началась беспорядочная стрельба, все легли, взорвалась машина…
Потом он обсуждал виды на урожай в Саратовской губернии с тремя партизанского вида фермерами и уже совсем было решил туда податься, как пропали и фермеры. Но появился Тоша, из Канады. Тоша несколько смутился и даже вернул очки.
— Ты все равно спал, — пояснил он.
— А деньги?
— Какие деньги? Деньги здесь не причем! — сделал Тоша оскорбленное лицо. — Ты думаешь, я за деньги работаю?.. Еще коньячку?..
Фома понял, что деньги теперь, как минимум, в Канаде, работают на профессиональный хоккей, вместо того, чтобы поправлять его здоровье, которому, кстати, коньяк уже не помогал. Его колотило и скручивало, какой-то неизвестной ему лихоманкой. Он долго и мучительно гадал, что это с ним, пока в мутнорадужье дня перед ним не нарисовался Ефим, кажется с Верой (виделось уже плохо).
— Вот он где! — сказал Ефим с удовлетворением. — Творческая ломка!
Он раздвинул стулья, осмотрел стол и творческую загаженность вокруг.
— Ну и где твой одноразовый роман? — поинтересовался он, пристально вглядываясь в Фому. — Давай доставай, не томи, ты обещал, властитель дум-дум!..
Ефим что-то говорил, Вера молча уселась за стол, закинула ногу на ногу и затянулась сигаретой так глубоко, что сразу пропала в дыму. Слова долетали до Фомы странными абзацами без начала и конца, как обрывки старых газет, из которых никогда не узнаешь, что же случилось на самом деле. О романе, тем более туалетном, он вообще слышал впервые. Это что?..
Он осознал, наконец, что ему мешает — свет! — он заставлял неприятно вибрировать тело, каждый сустав которого словно находился не на месте и от того ныл, стонал, выворачивался, — он выжигал все внутри!.. Горячим шершавым шлангом чувствовал Фома свой пищевод и глотку, но еще хуже были маленькие иголки во всем теле, в каждой мышце, такое впечатление, что внутри у него прорастает елка. Ни с чем не сравнимое ощущение! И все этот свет! Фома пропадал в нем, как в обмороке. Волна испарины окатила его с ног до головы, заставив сообразить, что человек не только венец алкоголизма, но и смертен, что и вовсе безобразно для живого. Организм страстно чего-то требовал. Чего?..
Белая пластиковая мебель, так нарядно украшавшая терраску и бульвар, была мучением для воспаленных глаз. Низкое солнце, радующее стариков и детей, гомонящих у скамеек на бульваре, это солнце, отражаясь во всем, выпиливало в его мозгу причудливые по жестокости огненные зигзаги.
Ефим что-то долго и нудно говорил, кажется насчет того, что помешательство и писательство — близнецы братья. Еще, мол, Аристотель говорил, что поэт сродни безумцу, во всяком случае, мизантропу. Вот посмотрите на него — сидит, опух, никого не любит, пинается. А деньги-то надо возвращать, гонорар!..
«Какой гонорар? — чередовал Фома полуобмороки с приступами изумления. — Что он несет?.. Пить!»
Он хватанул чего-то со стола, это оказался коньяк — нет, не то! Стало еще хуже: внутри обожгло, как рану и тупо застучало во всем теле.
— Эй, он же пьет, не видишь что ли?..
Бокал исчез из рук, вместо него он увидел Веру. Она была, как всегда, как новая эротическая программа: то ли не до конца оделась, то ли недоразделась, два в одном. Несмотря на жару видеть это Малибу было невыносимо. Вера повернулась к Ефиму.
— Когда уже? — спросила она.
Ефим пожал плечами.
— Рано. Ждем… — Фома ощутил его руку у себя на плече. — Не пора ли делом заняться, а?
— Делом? Каким? — прохрипел Фома пересохшей глоткой и выпил теперь боржоми.
Никакой реакции, словно он сухой тряпкой протер себе глотку, минералка исчезла, мгновенно растворившись и не принеся никакого облегчения, только испарину. Плохо, плохо, плохо…
— Каким? — восхитился Ефим. — Он еще спрашивает!
И он выложил, что Фома должен четырем издательствам. И кто будет отдавать? Кто у нас поэт? Ты — единственный, неповторимый, плохо пахнущий!..
Фома ничего этого не помнил: вы брали, вы и отдавайте, а меня в этот