Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я не знал! Это временно! Им потом не будет противно, многим уже сейчас не противно!»
«Массовая проституция, Дон. Дикий разврат и дикое пуританство. Женский террор. Старики проклинают тебя за свою старость, слабые и больные не могут простить тебе своих слабостей и болезней».
«Ты ничего не понимаешь. Здесь все сложнее».
«И страшнее. Не так?»
«Да, – глухо сказал Дон и поморщился. – Да. Знаю я все. Знаю. И о бандитизме, и об убийствах бессмысленных, и о том, как жгут музеи и стеклотеки».
«А Фальцетти? Дон! Ведь Фальцетти».
«Скорей не он, а его камрады».
«Камрады?»
«Банда его, вот что ужасно. Они устраивают террор. Массовые убийства, массовые издевательства. Я долго не мог поверить, что это я. Они говорят, что наводят порядок, а на самом деле хотят одного – наводить ужас. А порядок – это вторично. И ты меня не суди, Кублах, хоть ты меня не вини. Хватит с тебя и того, что ты меня поймаешь и водворишь. В самый неподходящий момент».
Кублах был уже близко, однако разговор заканчивать не хотелось.
Он присел в парковое кресло под каким-то очень пахучим деревом, и дерево тотчас склонилось над ним, наполовину спрятав под своей кроной, протянув к нему бесформенные ярко-рыжие плоды и твердые блестящие листья. Вздохнув, кресло подстроилось под тело Кублаха.
– Массаж? Нарко?
– Нет.
Почти никого вокруг не было. «Пустой город, – подумал Кублах, – совершенно пустой, я никогда не видел его таким. Город гальванизированных трупов, так, кажется?»
Дон между тем все бубнил и не мог остановиться:
«Они все винят меня, они – будто не я, и я даже не о пучерах говорю, я про тех, кто остался мной, имеет память мою, мысли, стремления, хотя таких все меньше и меньше… Они, если даже и не говорят, все равно меня обвиняют. Да я и впрямь не здорово поступил».
«Но зачем? Объясни, зачем? Ты – да! Ты преступник, преступник по рождению, всегда им был, и, поверь, я сейчас не вкладываю в это слово отрицательный смысл. Мы хоть и приятели были, но слишком разные, противоположные даже. Любое ограничение твоей свободы вызывало у тебя ярость».
«Свобода – это единственная собственность, данная человеку от рождения. Его единственный товар, которым только он имеет право распоряжаться. Я готов отдать свободу за что-то, даже за просто так, но никто не имеет права без моего согласия отнимать ее у меня».
«Да. Ты говорил. Мы с тобой этот пункт обсуждали. Раз сто пятьдесят. Но я-то не такой! У меня все наоборот. Я сам, собственным разумом, лишал себя даже той доли самостоятельности, которая за мной признавалась. Мне она не нужна…»
«Ничего не наоборот. Это одно и то же».
«И все-таки здесь разница кардинальная! При всем том ты, преступник, никогда намеренно не причинял людям зла, ты и мысли такой не допускал – убить человека, лишить его личности. Ты считал, что все свои преступления совершаешь ради людей, все уши мне прожужжал…»
«Да! Да! Да!»
«Ради людей, ради их ложно понимаемого счастья! Здесь мы с тобой никогда не сойдемся!»
«Здесь мы точно не сойдемся с тобой, да».
«Зачем же ты весь этот ужас устроил? Что тебе понадобилось в Стопариже, что гнало тебя к Фальцетти, к этому придурку, к этому городскому сумасшедшему?»
«Ты, может быть, забыл, что он мой учитель».
«Он сумасшедший».
«Я сейчас все объясню. Дай минуту. Не иди быстро, ты уже совсем близко, я не успею, мне обязательно нужно успеть к часу. В час начнется».
«Что начнется?»
«Так, кое-что. Потом можешь забирать, я не буду сопротивляться».
«Да уж, не советую».
Крича и угрожающе размахивая руками, промчались мимо какие-то люди. Тот, что бежал впереди, с окровавленным лицом и в разорванной вервиетке, на бегу все время оглядывался. Бегущие свернули с аллеи и скрылись за поворотом. Топот мгновенно стих, будто все они остановились разом, тайно поджидая кого-то. Вообще – наступила полная тишина.
Кресло крякнуло и заерзало, будто захотело выпихнуть Кублаха. «Вполне возможно, – подумал он, – моторола контролирует здесь все, в том числе и парковую мебель. Может быть, он таким образом предупреждает меня об опасности?»
«Ты не слушаешь меня, слушай! – горячечно взывал Дон. – Что ты мне про какое-то кресло, я тебе важное говорю. Ты спросил – слушай».
«Да, – подумал Кублах, – такие речи хорошо вести со своим преступником после того, как он пойман. В относительном уюте вегикла, когда он спеленут твоей волей по рукам и ногам и ты – исключительно из любопытства – даешь волю его языку. И болтаешь с ним напролет все эти часы, и философствуешь, и, главное, даешь ему понять, кто в доме хозяин. Тогда можно. Но только после, а не до. До – глупо».
«Я слушаю».
За углом, где скрылась погоня, раздались истошные вопли.
«Всю жизнь, Кублах. Всю свою жизнь, с самого детства, с тех пор как отец стал инвалидом, из-за того, что…»
«Сейчас моторолы не делают таких ошибок. Но ты пойми – даже и тогда его решение не было, строго говоря…»
«Слушай! – взорвался Дон. – С тех самых пор я пошел войной на эту самую вашу машинную религию! Никто не имел права покушаться на папино здоровье!»
«Все это я слышал тысячу раз, и не только от тебя», – хотел сказать Кублах, но промолчал.
«Я не желаю, чтобы кто-то за меня решал, как мне жить, чем заниматься, каким пальцем ковыряться в носу! Мне не надо чужих подстраховок, я обойдусь тем, что буду надеяться на себя! Ты и тебе подобные молитесь на своих моторол: ах, реши за меня то, ах, присоветуй мне это, ах, как здорово, что ты всеми нами управляешь, как разумно ты устроил наш мир, да как бы мы без тебя, бедные недоумки, обходились. А им чего – их просят, они управляют».
«Но ведь это правильно! – не выдержал Кублах, ввязавшись тем самым в уже тысячу раз проговоренный спор. – Ты не можешь назвать ни одной ошибки моторолы…»
«А даже если бы и так – это не значит, что их нет. Вы же не контролируете моторол!»
«Просто потому, что это невозможно теоретически. Человек не может разобраться в многофакторной логике».
«Вот я и говорю! Да ладно, скучно с тобой спорить – заранее известен каждый твой аргумент. Я не про то. Я всегда боролся