Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем следовал естественный переход к теме «двурушничества»:
А на деле во мне продолжали жить две души. В центральной группе бывших «зиновьевцев» были и более сильные характеры, чем я. Но вся беда в том, что все наше положение, раз мы не сумели по-настоящему подчиниться партии, слиться с ней до конца, проникнуться к Сталину теми чувствами полного признания, которыми прониклась вся партия и вся страна, раз мы продолжали смотреть назад, жить своей особой душной жизнью, все наше положение обрекало нас на политическую двойственность, из которой рождается двурушничество. Мы не раз говорили себе: вот если бы партия (мы говорили: Сталин) привлекла нас на настоящую работу, вероятно, все бы сгладилось, мы бы помогли исправить ошибки, улучшить режим и т. п., и все пошло бы хорошо, и сами бы мы изжили отчуждение от партии. А партия чувствовала, что у нас камень за пазухой, и, конечно, не могла врагам или полуврагам линии партии и ее руководства возвратить сколько-нибудь серьезное, политическое и организационное влияние.
Глядя назад, надо сказать, что на деле партия слишком бережно относилась к нам. Но верить нам по-настоящему она, конечно, не могла. А мы продолжали жить своей особой психологией, по законам развития замкнутого кружка непризнанных, обиженных, лучше всех видящих, но лишенных возможности показывать путь другим. Личные связи тоже все больше и больше сводились к кружку бывших ленинградских работников, вместе со мной смещенных из Ленинграда. Я утверждал на следствии, что с 1929 года у нас в Москве центра бывших «зиновьевцев» не было. И мне часто самому думалось: какой же это «центр» – это просто Зиновьев, плюс Каменев, плюс Евдокимов, плюс еще два-три человека, да и то они уже почти не видятся и никакой систематической антипартийной фракционной работы уже не ведут. Но на деле – это был центр. <…> В 1932 году, когда началось «оживление» всех антипартийных групп, сейчас же в этой среде заговорили о Ленинском Политбюро (т. е. о том Политбюро, которое было-де при Ленине – с участием моим и Каменева, и Рыкова, Бухарина, Томского). Великодушно соглашались и на то, что в нем должен быть и т. Сталин[993].
Зиновьев все еще настаивал, что «встречи членов этого центрального кружка бывших „зиновьевцев“ становились все более редкими и, главное, все более беспредметными». С Каменевым теперь часто говорили уже о другом «– о Пушкине, о литературной критике и т. п. и для себя с горечью прибавляли: „Это у нас форма отхода от политики“».
Но, как принято у двурушников, они
…сообщали друг другу новости, слухи, встречи, обменивались политическими соображениями и наблюдениями, в общем, в двойственном духе – многое идет-де здорово и хорошо, а многое – плохо, не так, с накладными расходами и т. п. И в отношениях к партруководству была та же двойственность, т. е. с точки зрения членов партии, по существу – враждебность. Вместе с тем мечтали о том, чтобы нас привлекли к работе; ясно понимали, что привлечь могут только как кустарей-одиночек. Конечно, если бы дело ограничивалось только разговорами друзей, если бы это делалось в безвоздушном пространстве, если бы из‑за рубежа не шли волны буржуазной ненависти, если бы за нашей спиной не было некоторых антипартийных групп и группочек – это была бы только двойственность (или двурушничество) двух или нескольких человек. На деле же в реальной обстановке нашей действительности это было преступление перед партией, обман партии. И, хотели мы этого или нет, фактически мы оставались одним из центров борьбы против партии и той великой работы, которую она вела и ведет.
Чтение сочинений Троцкого осенью 1934 года и их обсуждение с Каменевым были, в оценке Зиновьева,
…настоящей проверкой всего тогдашнего нашего «нутра». Эта проверка показала, что, если в 1933 г. и начале 1934 г. мы сделали один небольшой шаг вперед, то затем мы опять сделали, по меньшей мере, два больших шага – назад к самым худшим настояниям наших самых худших времен <…> Я просиживал в это время целые дни в библиотеке ИМЭЛ. Здесь я получаю возможность познакомиться с комплектом (не полным) «Бюллетеня» Троцкого. Я углубляюсь в чтение этого комплекта, делясь, каждый день, впечатлениями о прочитанном с Каменевым. И вот здесь то, как я теперь вижу, наступает проверка того, что же, в конце концов, осталось теперь у нас на душе после всего пережитого. Если бы я действительно изжил свою антипартийную полосу, если бы я действительно понял, к чему вел и привел контрреволюционный троцкизм, я мог бы с любопытством и может быть с интересом читать этот «бюллетень», как читают иногда не без интереса белогвардейскую литературу. Я воспринял бы Троцкого таким, каким он стал, как ренегата и белогвардейца. Но на самом деле я читал теперь Троцкого не такими глазами. В разговорах с Каменевым по этому поводу мы сходились на том, что, конечно, Троцкий теперь «объективно» служит контрреволюции, помогает иностранной буржуазии, но (но!), во-первых, «его загнали в такое положение», а, во-вторых, хоть «положительная» его программа никуда не годится, но зато «критика» зачастую метко попадает в цель. И именно эту «критику» я действительно, можно сказать, «смаковал», как об этом заявил впоследствии Каменев[994].
Чтобы вникнуть во всю сложность диалектики личного и исторического у Зиновьева, нужно прислушаться к нюансам: «Я сознаю и признаю многие черты в этом деле, связанные преимущественно с моими личными политическими ошибками, недостатками и преступлениями, с моими лично довольно большими громадными личными недостатками. Есть, конечно, и общие вопросы. На скамье подсудимых сидит нас много, больше пятнадцати человек, с различными биографиями, среди них много таких, которые в рабочем движении участвуют немалое количество лет, многое они делали по доверию ко мне, и за это, конечно, должен себя казнить – многое и есть независимо от этого, и, стало быть, тут есть не только относящееся лично ко мне или другим из