Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик с неким тайным ужасом смотрел, как брал отец в руки шуршащий этот грязный полиэтилен с плохо видимой скрипкой внутри. Был там и смычок. Отец потянул его наружу, взглянул и сказал: «Ну и ну!..»
— Что «ну и ну», что, папа? — нетерпеливо подпрыгнул мальчик, потому что смычок, как, впрочем, и скрипку, отец держал на уровне макушки сына.
Шаг-другой они сделали к входу, на свет, но не переступили той черты, которая была невидимым порогом, — чтобы не получилось так, будто вынесли они чужое из сарая. Тут мальчик рассмотрел смычок. Это был не смычок уже, а что-то из его обломков: верхний короткий кусочек трости и такой же нижний, вместе с колодкой, соединялись каким-то прутиком, подвязанным бечевкой к этим двум кусочкам. А от волоса оставался лишь тощий, весь замусоленный какой-то, слабый пучок, натянуть который посильнее, конечно, было невозможно: то, что служило тростью, не могло пружинить, да и винт в колодке, скорее всего, не работал.
— Да-а… — протянул озадаченно мальчик, и это было то же, что и «ну и ну», произнесенное отцом.
Появилась из своей обертки скрипка. Она оказалась предметом совсем поразительным. Сказать про нее можно было бы так: ее корпус был уменьшенным — раз в десять или больше — подобьем того сарайчика, в котором она лежала, потому что были у нее фанерочками латанные бока, деки с трещинами, гвозди — в скрипке гвозди! — шляпками выглядывали тут и там, и она даже чуть поскрипывала, как сарайчик, от ветра: шейка, чем-то прибитая к корпусу, еле держалась в пазу. Через толстую и кривую подставку тянулись струны — всего лишь три, не было верхней. А одна из оставшихся была порвана у порожка и связана узлом. Струны были натянуты еле-еле, да и если бы кто-то попытался натянуть их получше, скрипка, надо полагать, сложилась бы, как перочинный ножик, прежде чем у струн явилась бы упругость. А лак? Это был не лак, а то, наверное, что зовут «политурой» — что-то ужасное, чем покрывают плохую мебель.
— Па, это тоже такое… народное? — спросил мальчик, пытаясь понять, какого рода явление видит он, — мальчик, попавший в мир необычайностей, — с гуцулами, дрымбами, сырной скульптурой и ночью Ивана Купалы.
— Причем тут народное? — сказал в сердцах отец. — Безобразие и бескультурье. Смотри: видишь, тут, где лак сполз, какое отличное дерево? А ус? Двойной ус! — взволновался отец. — Это редкость! И вся шейка с завитком, гляди, как красиво. — Он стал рассматривать скрипку, так и этак ее поворачивая, поднося к глазам ближе и отставляя. — А ты знаешь, это делал настоящий мастер. Но что же от нее осталось? Ах, черт побери! — с досадой выругался он, и мальчик, который в эти минуты был совсем в роли взрослого, напрягал гладкий лобик, закусывал губы, участвуя вместе с отцом в компетентной, профессиональной экспертизе, — повторил сквозь зубы: — Это уже… че-орт!..
Отец заглядывал через эфы.
— Увидишь, тут что… Пылища… — Он попытался вытряхнуть сор, тряся скрипку эфами вниз. Полетели из нее травинки, щепочки.
— Ну-ка, знаешь что? — сказал быстро отец. — Беги на кухню, отщипни там хлеба, мякоти!
— Хлеба? — раскрыл мальчик рот и уже выбегал. — Сколько, па?
— Ну, сколько! Отщипни, и все!
Мальчик слетал в обе стороны пулей, хлеб размяли в крошки, засыпали через эфы, потом отец долго потряхивал во все стороны корпус и, перевернув, стал крошки высыпать. Теперь это были уже и не крошки, а что-то паутинное, с волосом, с ворсом, — то, что годами скапливается в шкафах и ящиках по углам и щелям.
Отец снова смотрел внутрь скрипки.
— Этикет, конечно, не сохранился. Ее много раз вскрывали, табличка отклеилась и потерялась.
— А можно?.. Папа, а можно скрипку опять? — ну, починить, по-настоящему, вынуть гвоздики, покрасить красивым лаком, — у нее будет опять звук хороший? Ведь раньше был звук хороший, правда?
— Наверное, был хороший. Но ты сам подумай, тот, кто ее так уродовал — и, заметь, это не в один раз ее испортили, она ломалась от небрежности, а вместо нужного ремонта у мастера, на нее все эти заплаты ставили, гвоздями прибивали!
— Как сапожник! — добавил мальчик. — Небось и играл, как сапожник! — еще сказал он, удачно и вовремя повторив сравнение, которое не однажды слышал от музыкантов и учителей.
— Вот и представь, человек, который довел прекрасный инструмент до такого состояния, — он разве станет ее восстанавливать? Неизвестно еще, сколько это денег.
— А мы бы, па? Мы бы стали?
— Ты куда это клонишь? Ну-ка, хватит. Давай, пока нас тут никто не видел, — стал отец укладывать скрипку в полиэтилен, — пойдем отсюда. Где она лежала — тут? — пусть себе и лежит.
Они вышли наружу. Мальчик сказал:
— Слышал, ночью играли? По-моему, это на ней.
В горы опять не поищи: мальчик придумал, будто вчера он зашиб себе ногу. Весь день ходил он мимо сарая и посматривал, там ли скрипка.
Пришла с работы хозяйка — крупная, крестьянского сложения, улыбчивая молодая женщина, и, выждав для приличия с полчаса, отец и мальчик подошли к ней.
— Вас тут один молодой человек дожидался, — сказал отец насмешливо, — о чем-то хочет с вами поговорить.
И он легонько подтолкнул сына вперед.
— Тетя Мария! — храбро начал тот, но сразу же смешался. — Нет, пап, ты… — закончил он жалобно и стал снизу просяще смотреть на отца.
— Не выйдет. Сам, — твердо сказал отец. И хотя он улыбался, мальчик знал эту твердость в его голосе: когда говорится так — значит, умолять отца бесполезно.
Добрая хозяйка засмеялась, прижала мальчишку к обширному своему животу и, не отпуская, стала его подбодрять:
— Что, милый?' Что спросить хочешь? Не стесняйся тетку Марию.
Она смеялась и смотрела то на отца, то на мальчика, отец смеялся тоже, мальчик, утопая в мягком женском животе, смущался, — от этого ощущения мягкости и теплоты, в котором, он чувствовал,