Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нимандр, у меня остался только ты.
Мы стоим в прахе свершенного.
– Нимандр, мы пришли.
Слезы текли по опустошенному лицу Провидомина. В ужасе от своей беспомощности, тщетности усилий против такого врага, он шатался от каждого удара, отступал, а если смеялся – о боги, он смеялся, – в этом звуке не слышалось веселья.
Он не испытывал гордости с самого начала – по крайней мере, не показывал ее перед Искупителем, проявляя смирение, – но каждый солдат, в ком осталась хоть капля мужества, втайне уверен в своей доблести. И хотя он не лгал, говоря себе, что сражается за бога, в которого не верит, отчасти это ничего не меняло. Не имело значения. И в этом таился секрет его гордости.
Он удивит ее. Озадачит тем, что сопротивляется гораздо дольше, чем она могла предполагать. Он будет сражаться со стервой до конца.
Как жестоко, как благородно, как поэтично. Да, об этой битве сложат песни, а сияющие лица с сияющими глазами в будущем храме из белого чистого камня с радостью будут готовы разделить славное торжество героического Провидомина.
Он не удержался от смеха.
Она разбивала его на кусочки. Удивительно, что хоть какая-то часть его души еще способна осознавать себя.
Взгляни на меня, Спиннок Дюрав, старый друг. Благородный друг. И давай посмеемся вместе.
Над моим тупым позерством.
Надо мной глумится, друг, моя собственная гордыня. Да, смейся, как готов был смеяться каждый раз, побеждая меня на нашем маленьком поле боя, на грязном столе в сырой, нечастной таверне.
Ты и представить не мог, как я старался сохранить гордость, раз за разом сокрушительно проигрывая.
Так давай теперь сбросим безликие маски. Смейся, Спиннок Дюрав, ведь я снова проигрываю.
Ему не удавалось даже притормозить ее. Клинки настигали его, по три, по четыре сразу. Его разбитому телу даже некуда было падать – удары со всех сторон не давали ему повалиться.
Он потерял меч.
А может быть, потерял и державшую оружие руку. Он и сам не знал. Он ничего не ощущал, кроме узла насмешливого знания. Одинокий внутренний глаз, не мигая, уставился на его жалкое «я».
А теперь она, наконец, должно быть, отбросила свое оружие: ее руки вцепились в его горло.
Он заставил себя открыть глаза и увидел ее смеющееся лицо…
А…
Тогда понятно. Это ты смеялась.
Ты, а не я. Именно тебя я слышал. Теперь понятно…
А значит, он… он плакал. Это чересчур для насмешки. И у него не осталось ничего, кроме жалости к себе. Спиннок Дюрав, отвернись. Прошу тебя, не смотри.
Ее руки сжали его горло, оторвали от земли и высоко подняли. Она смотрела на него, выдавливая последние капли жизни. Смотрела и смеялась в его заплаканное лицо.
Верховная жрица стояла, зажав руками рот, не смея шевелиться, и смотрела, как Умирающий бог уничтожает Коннеста Силанна. Тот уже должен был быть мертв, должен был пасть под напором. И конец был близок. И все же каким-то непостижимым образом Коннест Силанн держался.
Он стал последним хрупким барьером между тисте анди и этим ужасным, безумным богом. Жрица съежилась в тени. Было высокомерием, безумным высокомерием верить, что они смогут устоять перед этой мерзостью. Без Аномандра Рейка, хотя бы без Спиннока Дюрава. Теперь она ощущала, как все ее родичи падают, не в силах даже руку поднять в свою защиту, и лежат с незащищенным горлом, а ядовитый дождь заливает улицы, булькая, сочится под двери, сквозь окна, разъедает, словно кислота, черепицу крыш и, стекая по балкам, окрашивает бурым стены. Ее родичи начали чувствовать жажду, начали алкать смертельного первого глотка – как она сама.
А Коннест Силанн сдерживал врага.
Еще мгновение.
Потом еще одно…
В мире Драгнипура сражение замерло. Все – Драконус, Худ, Сакув Арес, скованные, солдаты хаоса с горящими глазами – смотрели на небо над фургоном.
И на одинокую фигуру над горой тел.
Начиналось нечто необычное.
Орнамент из татуировок отделился от холста скомканной, сморщенной кожи – словно слой, открытый раньше всем, теперь оказался лишь одной стороной, одной гранью, одним измерением чего-то гораздо большего. Орнамент рос, разворачивался, превращался в клетку, в паутину, поблескивая сырыми чернильными мазками, окружавшими Аномандра Рейка.
Он медленно воздел руки.
Лежа почти у ног Рейка, Кадаспала извивался в безумном восторге. Месть, месть и да – месть.
Бей! Милый младенец! Бей сейчас, да, бей, бей…
Овраг – все, что осталось от него, – смотрел одним глазом. Он видел, как протянулась длиннющая, покрытая татуировками рука, видел нож в этой руке, поднявшейся, подобно змее, за спиной Рейка. И ничему не удивлялся.
У бога-младенца одна цель. У бога-младенца один смысл существования.
А Овраг был его глазом. Чтобы видеть его душу снаружи и изнутри. Чувствовать его сердце – и это сердце полно жизни, полно ликования. Родиться и жить – это такой дар! Знать единственную цель и глубоко вонзить нож…
А потом?
А потом… всему конец.
Всему. И всем. Их тела вокруг такие теплые. Всех предал тот, кто питался их жизнями. Теплые воспоминания, чистые сожаления – что всегда приковано к каждой душе? Разумеется, сожаления. Они навеки прикованы к истории каждого, к истории жизни, они вечно тянут этот скрипучий, шаткий груз…
Освободиться от цепей сожалений значит освободиться от самой человечности. И стать чудовищем.
Милый бог-младенец, ты будешь сожалеть?
– Нет.
Почему?
– Будет… будет некогда.
Да, некогда. Времени не будет ни у кого. Ни на что. Вот твоя жизнь: рождение, свершение и смерть. Вот весь ты: несколько вдохов и выдохов.
Твой создатель хочет, чтобы ты убил.
Вот ты и родился. Свершение ждет тебя. А за ним – смерть. Бог-младенец, что ты будешь делать?
И бог задумался. Овраг чувствовал, что бог обретает себя и полученную свободу. Да, его создатель хотел сформировать его. Передать ребенку неудержимый поток ненависти и отмщения. Внушить, что его собственная неминуемая смерть – его единственный смысл.
Проиграешь, и эта смерть потеряет всякий смысл.
– Да. Но если я умру, не свершив то, к чему предназначен…
Бог ощущал, как поднявшаяся сила теперь быстро растекалась от этого исключительного тисте анди с серебряными волосами, текла по узорам на бесчисленных телах – по паутинкам громадной сети. Текла вниз, к вратам.