Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся орава устремила на нее озорные взгляды.
– Остерегайтесь грубых слов. Люди не пропускают их мимо ушей. C’est le ton qui fait la musique. Тон задает музыку.
19
Относительная безопасность и, возможно, непроизвольная беспечность, которую Вайсы, Блумы и другие семьи ощущали в первые годы войны, рухнули в одночасье в марте 1944-го, после того как Германия вторглась в Венгрию; через два месяца Коложвар превратился в гетто на окраине города; много лет спустя она вычитала в какой-то книге, что в нем насчитывалось 10 или 20 тысяч обитателей, – однако эта весьма приблизительная цифра, в сущности, не отражала ничего, кроме хаоса, который захлестнул их мир. Если когда-то ее волновала малейшая перемена, нарушавшая привычный ход вещей, то теперь полное крушение быта лишило ее привычной брони и заставило искать новую. Желтые звезды – они с мамой отмерили ровно десять сантиметров в диаметре и пришили их на свои куртки с левой стороны, как на униформе, – причиняли ей страдание и одновременно, как ни странно, приносили облегчение: как только они снимут эти значки – а она не сомневалась, что это произойдет, – кончится власть террора и жизнь вернется на круги своя. То, что она раньше не без скепсиса называла добровольным гетто, – тесные темные улицы, которые петляли между синагогой, мясной лавкой, булочной, рыбными прилавками и хедером, отражаясь в ее детских глазах; этот зловонный город-внутри-города, бесконечно далекий от ее любимых театров, кино, церквей, собора и университета; город-внутри-города, где умели по-своему веселиться, но от этого веселья она предпочитала держаться подальше, – теперь стало ее реальностью. Как будто Эльзу вынудили вернуться к некой первооснове, вспомнить, что она принадлежит к определенной социальной группе – чего она терпеть не могла и всячески сторонилась, хотя и не пыталась спрятаться. Еще до начала войны почти все оступились в этом замысловатом танце. Большинство венгров в Коложваре были равнодушны к их судьбе, и лишь немногие оставшиеся в живых соседи восприняли известие об их отъезде как настоящую трагедию (старая Ивагда умерла еще в 1943-м, а супруги Кристоф состарились и практически не выходили из квартиры; Эльза часто помогала им с покупками), но она не сочла это признаком жестокосердия или отвращения к евреям. По ее мнению, происходящие события не угрожали венграм напрямую, вот они и старались жить обычной жизнью – точно так же, как они, евреи, всего несколько месяцев назад цеплялись за свои привычки, читая в газетах о бедах других людей, далеких и близких, практически на границе страны.
Теперь она почти ежедневно слышала о вспышках антисемитизма и о том, как людей их круга – знакомых, которых она знала по именам, прохожих, на которых обратила внимание, – внезапно и без малейшего основания увозили в концентрационные лагеря. Конечно же, это могло случиться и с ними; невозможно было отрицать, что происходило нечто ужасное, но к этому осознанию временами примешивалось желание, чтобы чашу сию пронесли мимо нее, избавили от того, что ей не по силам. Однажды, перед тем как в начале мая вышло постановление о переселении евреев в гетто, она в одиночку отправилась прогуляться по городу без желтого значка, будто бросая вызов правилам, которые категорически запрещали покидать квартиру не только ночью, но и, по большому счету, в дневные часы. Город словно вымер. Даже на торговых площадях царило запустение. Она поспешно миновала здание бассейна, притворяясь, что не замечает объявления на входной двери, которое черным по белому предупреждало: «Евреям вход запрещен», и попала в парк, где тоже было немноголюдно – совсем не так, как обычно в послеполуденный час; это навело ее на мысль, что перемены уже добрались и до этого, как ей казалось, другого конца земного шара. Она присела на скамейке у входа в парк, сомневаясь, стоит ли идти дальше; внезапно ее охватило странное желание открыться незнакомой девушке, которая сидела на другой скамейке неподалеку, тоже в одиночестве, рассказать, что она знай себе разгуливает по городу, а ведь на самом-то деле это запрещено; но что-то ее остановило – порывистые поступки были не в ее натуре, а может, она просто боялась себя выдать. Она помедлила, размышляя, что делать дальше, и решила открыть книгу, которую принесла с собой, – «Тошноту» Сартра; но лишь пробежалась глазами по страницам, чувствуя, как на нее наваливается дремота – не из-за того, что она потеряла бдительность, но от того, что внутренний голос молил о забытье; потом она решила, что, возможно, ей не следовало сюда приходить: прогулка не принесла ни толики удовольствия, что было вполне предсказуемо. Что ж, можно сказать, это прощальный жест – она усмехнулась, будто собственной удачной шутке, – жест, отдающий некоторой театральностью: пройти теми же дорожками, присесть на той же скамейке, раскрыть книгу, как в прежние времена, осмотреться тем же рассеянным взглядом. Она сделала глубокий, почти умиротворенный вдох и подумала, не отправиться ли ей в ближайшее кафе, не заказать ли горячий шоколад с кусочком торта «Добош» в память о старых добрых временах. Эта мысль тоже ее позабавила, и она вновь огляделась вокруг; но дома и фигуры людей постепенно отдалялись, будто убегая от нее, небо стемнело; пора было возвращаться. Сперва она привстала нерешительно, но, осознав, что это и вправду последний раз, подскочила, снова осмотрелась по сторонам – убедиться, что все в порядке и что за ней нет слежки, – и повернула к дому, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не бежать и не вызвать тем самым подозрений. Эрик беспомощно смотрел на нее с порога. «Ты с ума сошла? Ты хоть представляешь, как мы волновались?» Она свернулась калачиком в уголке дивана, стоявшего в гостиной, и обхватила голову руками. Затем снова взглянула на него.
– Извини, – вымолвила она. – Я не должна была этого делать.
– Ты не представляешь, – произнес он, устало глядя на нее.
Положение стремительно ухудшалось. Лишение прав, конфискация имущества, блокировка банковских счетов, сожжение книг еврейских авторов, аресты на улицах. До этого момента еврейство почти ничего для Эльзы не значило, и ей казалось странным, что национальность, с которой человек рождается случайным образом, может служить причиной для гордости или стыда. Не только потому, что она, как правило, комфортно ощущала себя в кругу неевреев, но и потому, что не разделяла ни общих настроений, ни коллективного сознания общины. Однажды в Париже она и одна молодая американка ее лет, проживавшая в том же пансионе, – Эльза позабыла ее имя – вместе пошли прогуляться по еврейскому кварталу. Она