Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парень ринулся в математику в поисках гармонии и красоты, но, как показалось мне, и не без амбиций.
Упаси бог, я по этому поводу вовсе не брюзжу. Когда же и быть амбициям, дерзости, как не в молодости. Особенно в этой науке, которой так по сердцу молодые, которая беспрерывно жует их и выплевывает. Это в зрелые годы и амбиции и дерзость неприличны, смешны, потому что к зрелым годам им пора бы переплавиться в уверенность и мудрость, а что касается мальчишек, то исполать вам — дерзайте.
И вот после нескольких лет — так я, во всяком случае, понял — жестокий удар, едва ли не полное разочарование. Оказалось, что истинной, и притом высшей, гармонии здесь нет, все настолько зыбко и противоречиво, что даже единой математики не существует. Она вполне уподобилась философии и религии, где разные школы и вероучения воюют друг с другом.
Парень говорил об этом едва ли не с обидой, более того — с желчью. Как о любимой женщине, ангельском создании, мыслями о котором ты только и жил, а она оказалась шлюхой.
Он как бы жаловался: до чего дошло — закон исключенного третьего не признается! И смех и грех — судьба этого закона волновала его так, будто вместе с ним рушился мир. Подумать только: отвергается закон исключенного третьего! Поднапрягшись, я попытался вспомнить этот великий закон, но от прослушанного более двадцати лет назад куцего курса логики в голове ничего не осталось.
Мелькнула было мысль: мне бы ваши заботы, но я тут же устыдился — парень явно страдал. Хотя, с другой стороны, не он ли вчера вместе со всеми дурачился, запуская змея, и даже нарисовал на нем некий похожий на иероглиф символ. Я спросил, что это означает, и он сказал: «Алеф». С таким же успехом можно было произнести любое другое неизвестное мне слово — название, скажем, какого-нибудь жука на языке индейцев гуарани. Ничего не поняв и не уловив насмешки, я простодушно переспросил: «Что-что?» «Один из элементов теории множеств», — ответил он, едва улыбаясь.
И до меня наконец дошло. Что-то часто мы стали последнее время ухмыляться, улыбаться и гораздо реже прежнего просто смеяться, от души хохотать… Ну-ну, подумал я, валяй. Ничто не ново под луной, в том числе и такая вот примитивная манера самоутверждаться. Однако если вчера он был горд принадлежностью к замечательному клану, то сегодня костерил его почем зря.
«Вы не представляете, — говорил он, — что у нас происходит. Логицисты, формалисты, интуиционисты и разные прочие… Зарылись каждый в свою нору и интересуются только диссертациями и публикациями. Можете представить себе электростанцию, которая работает только для того, чтобы освещать саму себя? Каждый старается придумать себе головоломку и потом всю жизнь играется с нею».
«Но дважды два — по-прежнему четыре», — говорил я.
Самое забавное было то, что я, человек, ничего не смыслящий в математике, пытался защищать ее. А может, не ее, а его? И не защищать, а просто успокоить?
Да, но и он, этот парень, защищал от меня мною же сочиненные стихи. Разве не смешно?
«Дважды два — это элементарно. А возьмите чуть выше — несколько алгебр, несколько геометрий… Математика перестала быть точной наукой. Каждый находит в ней то, что хочет…»
И тут же — новый вольт. Только что умилялся родством математики и музыки, а теперь сказал:
— Появилось даже словечко — «математизирование». По аналогии с музицированием. Представляете? «Давайте поматематизируем…» Так почему бы «математизированию» не стать чем-то вроде альбомного рисования, музицирования перед сном или сочинения стихотворных экспромтов?..
— А что в этом плохого? — спросил я, хотя все уже понял: вместе с разочарованием парня снедала гордыня. Одно дело, когда кто-то похож на тебя, — это терпимо, а иногда даже приятно (пусть пыжится, пускай старается быть похожим), и совсем другое, когда ты сам делаешься похожим на кого-то…
— Что плохого?! — вскричал он (именно вскричал). — А то, что математика была царицей наук, универсальным языком описания вселенной, ключом науки. Вы знаете, что Ньютон считал величайшим математиком самого бога? А Лейбниц говорил: как господь вычисляет, так мир и устроен. А теперь до чего дошло? Я не желаю — понимаете? — и не умею заниматься игрой в парадоксы, «музицированием» и расщелкиванием головоломок…
Парень начал мне нравиться. Не скажу, чтобы одержимость была лучшей человеческой чертой, но иногда она необходима.
Зоя как присела рядом, так и не двинулась. Молчала. Ждала чего-то?
— Вы знаете, тезка, — сказал я. — Мы же с вами тезки… Я давно понял, что человечество делится на две половины…
— Тонкое наблюдение, — буркнул он, глянув на Зою.
— Нет, я не об этом, не о мужчинах и женщинах. Одни люди с математическим — назовем его так — складом ума, и другие, которым даже школьная тригонометрия дается с трудом. Я принадлежу к этим другим и не берусь с вами спорить. Скажу только, в чем уверен. «Самая чистая», самая заумная и противоречивая, не имеющая никакого приложения математика все-таки нужна. Как нужны непривычные для нас сегодня музыка и живопись, изощренная поэзия, трудная проза. Они — формы самовыражения человека. Лишь бы было что «самовыражать». А сердиться на то, что они существуют, не надо. Кстати, вы вспомнили «игру в бисер» просто так или в связи с книгой?
— Просто так. К слову пришлось.
— А книгу читали?
Он кивнул.
— Понравилась?
Пожал плечами, и я понял, что не читал или прочел плохо.
— Великая книга. А сюда вас что привело?
Но он уже выговорился и потерял ко мне интерес. Потому и ответил с прежней своей усмешкой:
— Приехал, чтобы без помех слушать магнитофон. Дома вечно кто-то ропщет, а здесь пока терпят.
Интересно, как бы он отнесся ко мне, зная, что это я сочинил так полюбившиеся ему стихи? А еще интересней, пожалуй, другое: как бы он отнесся к самим стихам, зная, что я их автор? Скорее всего, в таком качестве они бы ему не понравились или разонравились. Такое бывает. Сколько угодно.
Приехал, чтобы без помех слушать магнитофон… Мальчик шутит, хотя и в этом может быть доля правды. Зоя улыбнулась в ответ на эти слова. Ей-то известно больше. Впрочем — куда еще больше? Все ведь сказал. Метания и кризис, поиски смысла жизни. Мы странным образом не хотим их замечать у своих ближних, реальных людей, считая душевные терзания и напряженные раздумья монополией литературных и киногероев. Разве не так?
И происходит это, наверное, потому, что литература, искусство преподносят нам бульон крепче, чем сама