Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы не замечали, не следил ли кто-то за ней при жизни? Не было ли чего-то странного.
— Ничего такого, — отчим, видимо, начал уставать от визита. — Я уже Лиде сто раз говорил: просто чья-то плохая шутка. Ну мозгов нет! Я тоже, когда маленьким был, в только что постиранные пододеяльники, которые соседи развешивали во дворе, грязные бумажки кидал. Хрен знает зачем. Просто. Мир испытывал. И здесь что-то такое. Закрасим, и всё.
— А если ещё раз? Как так можно! — продолжала плакать женщина.
— Ещё раз закрасим, — отрезал муж.
Гусева попыталась успокоиться:
— А если могилу раскапывали?
— Что? — насторожился Ромбов.
— В первый раз, когда закрасили, мы пришли, там земля была более рыхлая и холмик на могиле больше. И цветы в угол свалены.
Видно было, что тема эта не раз обсуждалась и у мужа был заготовлен ответ:
— Я уже говорил: собаки разрыли, ты же там сама эти свои пироги оставляешь. Как в средние века, — он раздражённо вскочил и стал ходить по комнате, а потом и вовсе ушёл. Послышался звук воды, падающей из крана.
Ромбов позадавал ещё некоторые вопросы плачущей матери, попросил фотографию Софы, оставил визитку и покинул поссорившихся супругов.
Елена Ивановна Гришаева, мать девочки с Федяковского кладбища, была зарегистрирована на окраине. Прокравшись на второй скорости по дороге с открытыми ртами ям, набравшими дождевой воды, он остановился у пункта назначения. Захлопнул дверцу и с сожалением оглядел грязные бока Бет.
Осмотрел припавшую к дороге одноэтажную деревянную развалину, у которой крыша съехала вбок, словно газетная треуголка у маляра. В одном из окон зияла дыра, заросли крапивы вперемешку с малиной штурмовали торец, забор с тонкими планками выполнял формальную охранительную роль, а у будки на цепи заголосила овчарка с выпирающими рёбрами и репейником в спутанной шерсти.
Однако в сером покосившемся доме жили. Это можно было определить по голодающей собаке и свету, выпадающему из разбитого окна. Звонка на калитке не обнаружилось.
Ромбов нерешительно двинулся по участку. Он остановился на расстоянии от собаки и крикнул в направлении оконной дыры:
— Елена Ивановна!
Встречного движения не последовало. Он прошёл ещё вперёд по тропинке, овчарка взвилась громче. Он крикнул ещё.
За дверью загремели засовом.
К нему вышла женщина побитого вида, в трениках и растянутой кофте. Возраст не прочитывался — казалось, все тяготы мира отложились на её лице. Она встала перед гостем, покачиваясь и скрестив руки на груди:
— Чё надо?
— Вы Елена Ивановна Гришаева? — он хлопнул у неё перед носом корочкой удостоверения.
— Ну а кто!?
— Хочу задать вам несколько вопросов по поводу вашей дочери.
— Да я хрен знаю, где она.
— Так, — он достал блокнот.
— А чё надо? Я хрен знаю, где она, говорю.
Ромбов догадался:
— Вы про кого сейчас? Мне про умершую надо. Про Настю.
Алкоголичка шикнула на собаку, которая уже не лаяла, но бурлила грудным рычанием, и воткнулась в лицо Ромбова козьим взглядом:
— Так она померла ж.
— При каких обстоятельствах?
— А. Про Настьку?
— Да, про неё.
Большие козьи глаза блеснули светом осознанности:
— Аааааа! Пришли, млять! — торжественно проворчала она. — Я, млядь, вам говорила сразу. Так хренушки вы сразу послушаете…
— Что говорили? — Ромбов усиленно пытался поймать её алкогольную мысль, как гудящего комара.
— Убили Настьку.
Ромбов, несообразно моменту, отметил в себе какую-то внутреннюю радость: неужели он здесь найдёт что-то полезное?
— Кто?
— Кто? — задумалась Кошкина. — Они. Ну я говорю: так не бывает. Чтоб просто температура и хренак — всё. Ну как так: хренак — и всё?
— Кто — они?
— В больнице. Я те говорю — на органы взяли. И всё. А мы что? Нас разве кто слушает? Все, суки, в сговоре.
— На какие органы?
— Ну я хрен знаю, на какие. На эти, — Кошкина хлопнула себя по груди. Потом подумала: лёгкие, они говорили.
— Пневмония, что ли? — разочарованно предложил Ромбов.
— Ну, это они тебе навешают — пневмония, млять… А я говорю — убили. Не бывает так, чтоб ребёнка с температурой увезли, а потом хренак — всё.
— Понятно, — вздохнул Ромбов. — Не следил за ней кто перед смертью, может, видели?
— Да следили, говорю.
— Кто следил?
— Ну они ж и следили.
— И где вы их видели?
— Да везде. Ну вот за хлебом идёшь, и они там хлеб фигачат. В автобус садишься, а они за тобой фигачат.
— Понятно, — сокрушённо повторил Ромбов. — Есть ещё кто дома? Где ваши другие дети?
— Да я хрен знаю, где они все.
Ромбов спрятал блокнот:
— У собаки воды нет.
Кошкина бессмысленно смотрела на него.
— Воды собаке дайте! — с нажимом потребовал он.
— Да хер ли с ней будет? — сказала Кошкина, но зачерпнула миску воды из бочки во дворе.
Собака набросилась на воду, словно неделю провела в пустыне.
Ромбов договорился о встрече с директором дома-интерната, в котором проживала Нина Ромашка.
Он ожидал более унылого зрелища: тягостных стен, похожих на больничные, в которых хозяйничает неопределённость провинциальной разрухи. Но не встретил ни сердитой технички, ни насупленных нянек. Его провели по вполне уютному коридору, из которого можно было заглянуть в комнаты с белыми кроватями и игрушками. Дети занимались своими непритязательными делами. В одной из комнат танцевали, если так можно было назвать странные телодвижения интернатовцев. Там же аккомпанировали на бубнах, ложках и трещотках — получался облачный шум вокруг песенки, которую воспитательница играла на пианино. В другой комнате сидели за столами, некоторые дети — в инвалидных колясках.
Директор оказалась спокойной округлой женщиной.
— Спасибо за то, что нашли время, — поприветствовал её Ромбов.
— Рада буду помочь, — дружелюбно ответила она. — Мне сказали: вы по поводу Нины Ромашки.
Ромбов угукнул.
— Вы её помните? Её похоронили три года назад.
— Да, я работаю здесь шесть лет. Очень сложный ребёнок. Помимо синдрома Дауна ещё нарушение слуха, порок сердца, лейкемия…
Он решил, что с директрисой таиться не имеет смысла:
— У её могилы испорчен памятник. Закрашены глаза на портрете. Похоже на то, что это не хулиганство. Как вы думаете, это может быть связано с её жизнью?
Директриса задумалась:
— Не знаю… Наши дети почти