Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Голодом умрете.
Спасибо. Утешила.
Мы ему:
— Да Юрий Алексеевич, о чем вы? Не мы же первые. Уже чуть ли не два миллиона людей оттуда куда глаза глядят уехали. Вы поздно спохватились удерживать. И потом… Ну хорошо, вас лично насильно выперли… В том смысле, что, по-вашему, не хорошо это, а как раз плохо. Но вот же ваша жена с детишками добровольно уехали. Друг ваш, Есенин-Вольпин, сам уехал и в интервью сказал об этом: «В связи с представившейся возможностью».
Иначе говоря, вырвался и рад, обратно не тянет.
Что же вы нас порицаете?
И как вы вообще это себе представляете?
Ну застыдили вы нас, мы одумались и что, обратно поедем?
У вас деньги на билеты займем?
Нам больше не у кого. А как с возвращением гражданства?
Ведь мы паспорта по устному требованию сдали и еще деньги за это заплатили. Теперь заявление писать, что потеряли?
Да лучше бы вы, Ю. А., сказали просто: не трусьте, ребята, как-нибудь устроитесь.
Однако он наших аргументов за людей не считал, продолжал укорять, взывать к чувству патриотизма. Сильно изменился.
Не оправдываюсь, но для полноты картины добавляю, что и сам я был на взводе. Трудно далось само решение уехать. Да и поздновато, мне было под самые пятьдесят. Потеряли мы многое. Все. Язык — подлинную родину мою, друзей, вообще всякое дружественное общение, подмогу, специальность, нужность, сочувствие, работу…
Иваси поют: «Лучше быть нужным, чем свободным, это я знаю по себе».
Вот и мы по себе узнали.
Мы трудно пересекали границу. Вчетвером, с двумя невзрослыми сыновьями. Без денег. Нас никто не ждал, у нас не было гаранта. Ни путной специальности — преподаватели, ни аборигенского языка, и возраст на исходе. Сидим на велфере, и он кончался. Мы в предистеричном состоянии. Кому приходилось — оценит. Никого не знаем, а тот, кого знаем и любим, попрекает тем, что оттуда уехали, сюда приехали.
Изменился Гастев.
Ругал тетку, которой платят за то, что она убирает в этом доме. У нее ключи. Она пришла, его не было, она открыла своим ключом и чуть не убрала. Он успел прийти и чуть ее не убил.
Обхохочешься.
Зачем-то ему понадобилось позвонить своему другу, Алику, известному человеку. Ответов с той стороны мы не слышали, но разговор велся в какой-то странной, истеричной манере. Ю. А. разговаривал с другом как капризная институтка:
— Почему ты до сих пор этого не сделал? Я же тебе говорил… Я же тебе объяснял…
Сколько же раз еще можно… Почему ты никогда…
Было неловко слушать. Это не было похоже на разговор старых друзей, скорее на представление, разыгрываемое специально для нас. Зачем?
Мы и так любили нашего Гастева.
Узнав, что никто из нас еще не водит машину, он обрадовался.
— Вот и я не вожу, и Алик. И самое удивительное — Буковский не водит. Володя вполне здоровый человек, а прав нет и не собирается.
У нас давно у всех права. Вообще, не водить в Америке, это как бы публично признаться в своем физическом несовершенстве. Зачем он это так выпячивал? Какой-то он был не такой.
Сказал, что друзья выбили для него грант для продолжения научной работы. 15 тысяч долларов в год. «О-го-го-го!» — непроизвольно и почти завистливо сказал я.
— Вы действительно считаете, что это хорошо? — никогда раньше Юрий Алексеевич не смотрел на меня столь подозрительно, так пристально выискивая в моих словах насмешку.
Теперь-то у меня совсем другое отношение к цифрам долларов. Но тогда…
У нас на всех на четверых едва набиралось около 10 тысяч в год. А тут — 15 тыщщщ? На одного.
Да, замечательно!
Гастев показывал нам альбом, склеенный и подаренный друзьями на юбилей. Там на каждой странице всемирно великий математик с датами и цитатами, а на последней странице фотография самого Юрия Алексеевича.
Очень приятно.
— У меня спрашивают: как там Саша (Сан Саныч. Зиновьев)? «Стареет», — отвечаю. Раньше мог по пятнадцать минут говорить о чем-нибудь постороннем, не о себе, а теперь выдерживает только пять.
Я ему говорю:
— Ав одном из романов Сан Саныча один из главных персонажей — это ведь вы, Юрий Алексеевич? Похож.
— Мне уже несколько человек это говорили. Я читал. Не знаю. Не уверен. Не думаю. У Саши много своих друзей, которые отсидели за политику. Но зато я точно знаю место у Саши, где точно обо мне, мое…
Вот как это было. Уже его изо всех сил выпихивали, он был на взводе, не говорил, а отругивался, хаял и клял всех подряд, даже грозился, и тут я ему говорю:
— А знаешь, Саша, я знаю способ тебя удержать.
Он с ходу:
— Да только силой — арестовать, расстрелять. Да никогда!
А я ему и говорю:
— А вот вызовут тебя, — и пальцем на самый верх в небо тычу, — и предложат сразу членкора и директором академического института Логики и методологии науки…
Тут он резко остановился, повернулся ко мне всем телом, помолчал и говорит:
— Но, Юра, я надеюсь, ты человек порядочный и никому этой идеи не продашь?
В очередном тупике нервного разговора без темы я сказал слово «лайсенс». Гастев тут же поправил меня: «права». А когда я ляпнул «экспириенс», он отчитал меня, чтобы я не смел говорить это уродливое слово, когда есть прекрасное русское слово «опыт». И это при моей жене и детях. Я озлился. Напомнил Гастеву про блюстителя исконности русской речи Александра Васильевича Шишкова с его «хорошилищем», «ристалищем», «гульбищем».
Теперь, конечно, разговор так завертелся, что я через каждые десять слов вворачивал то «экспириенс», то «паркинг», то «лайсенс», то «менеджер», то «маркетинг». Оба мы изменились.
Он спросил меня, чем я в научном смысле последнее время занимался. Я чуть ли не с гордостью сказал: полемикой. Гастев посмотрел на меня снисходительно. Едва ли не презрительно, и резюмировал:
— Есть темы поважнее, поактуальнее, чем полемика твоя.
— Ну да! — тут же взорвало меня. — Обоснование математики, например. Об этой теме даже профессиональные математики ничего не знают и не интересуются, это им только заниматься мешает, подшибает уверенность. А нормальным людям, в том числе и интеллигентам, это вовсе ни к чему.
Да и вообще! Почему я, почему все, почему каждый должен заниматься чем-то полезным? Я рад, что получал свою доцентскую зарплат)', не принося этой стране никакой пользы. А тем, что стремился повысить культуру мышления студентов и