Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Негромким голосом отдавая приказы в машинное отделение,ловко швартуя махину к причалам «шакальего края», как он всегда в уме называлКолыму, капитан старался не думать о грузе, или, как этот груз назывался вбесчисленных сопроводительных бумагах, о контингенте. Всю войну капитан водилсухогрузы через Тихий в Сиэтл за ленд-лизовским добром, очень был доволен своейучастью и японских подлодок не боялся. Совсем другим тогда был человеком нашсовсем не старый капитан. Тогда его как раз все интересовало в заокеанскойсоюзнической стране. Общий язык с янки он находил без труда, потому что неплохоего знал, то есть бегло «спикал» по-английски. Совершенно восхитительное тогдабыло морское осмысленное существование. «Эх, если бы...» – нередко думал онтеперь в одиночестве своей каюты, однако тут же на этом «бы», на камешке стольбезнадежного теперь сослагательного наклонения, спотыкался и мысль свою непродолжал. В конце концов чем занимался, тем и занимаюсь – кораблевождением.Совсем не мое дело, что там грузят в Ванине в мои трюмы, бульдозеры или живуюсилу. Есть другие люди, которым вменяется в обязанность заниматься этой живойсилой, пусть их и называют зековозами, а не меня, капитана данной плав-единицыдвадцати трех тысяч тонн водоизмещением. Совсем не обязательно мне вникать вкакой-то другой, ненавигационный смысл этих рейсов, да они меня, эти смыслы, ини хрена не интересуют.
Единственно, что на самом деле интересовало капитана, быллегковой «студебеккер», который всегда сопровождал его в специально выделенномотсеке трюма. Машину эту он купил недавно в Сиэтле в последний год войны, итеперь во время стоянок, как в Ванине, так и в Нагаеве, ее лебедкой опускали напричал, и капитан садился за руль. Ездить ни в том, ни в другом порту капитанубыло некуда, но он все-таки ездил, как бы утверждая свое лицо международногомореплавателя, а не презренного зековоза. Он любил свой «студ» больше роднойжены, которая, похоже, и думать о нем забыла, проживая среди большогоколичества флотских во Владике. Впрочем, и с машиной, похоже, назревалапорядочная гадость: не раз уже на парткоме поднимался вопрос о том, что капитанзлоупотребляет служебным положением, выделяется, увлекается иностранщиной. Внынешнем 1949 году такая штука, как американская легковушка в личномпользовании, может до нехорошего довести. Короче говоря, опытный мореход,капитан зековоза «Феликс Дзержинский», пребывал в хронически удрученномсостоянии духа, что стало уже восприниматься окружающими как черта характера.Это не помешало ему, впрочем, проявлять исключительные профессиональныекачества и, в частности, провести очередную швартовку к нагаевской стенке безсучка и задоринки.
Швартовы были закреплены, и трапы спущены, один с верхнейпалубы – для экипажа, другой из люка чуть повыше ватерлинии – для контингента.Вокруг этого второго уже стояли чины вохры и цепь сопровождения с винтарями исобаками. За цепью толклась бригада вольнонаемных из обслуживаниясанпропускника, и среди них кладовщик Кирилл Борисович Градов, 1903 годарождения, отбывший свой срок от звонка до звонка и еще полгода «до особогораспоряжения» и теперь поселившийся в Магадане, имея пятилетнее поражение вгражданских правах. Работенку эту в кладовых санпропускника добыл Кириллукто-то из зверосовхозовских «братанов». После всех колымских приключенийработенка казалась ему синекурой. Зарплаты вполне хватало на хлеб и табак,удалось даже выкроить рубли на черное пальто, перешитое из второго срокафлотской шинели, а самое главное состояло в том, что кладовщику полагалось водном из бараков нечто такое, о чем Кирилл уже и мечтать забыл и что он теперьназывал всякий раз с некоторым радостным придыханием: отдельная комната.
Ему исполнилось недавно соpок шесть лет. Глаза непотускнели, но как бы несколько поменяли цвет в сторону колымской голубойстыни. Разрослись почему-то брови, в них появились алюминиевые проволочки.Поперечные морщины прорезали щеки и удлинили лицо. В кургузой своей одежде и вваленках с галошами он выглядел заурядным колымским «хмырьком» и давно уже неудивлялся, если на улице к нему обращались с криком: «Эй, отец!»
Теоретически Кирилл мог в любой момент купить билет иотправиться на «материк». В Москве и в области его как пораженца, конечно, непрописали бы, однако можно было, опять же теоретически, устроиться на жилье засто первым километром. Практически, однако, он сделать этого не мог, и нетолько потому, что цена билета казалась астрономической (и отец, и сестра,конечно, немедленно бы выслали эту сумму, 3500 рублей), а в основном потому,что возврат к прошлому казался ему чем-то совершенно противоестественным,сродни входу в какие-нибудь гобеленовые пасторали.
Нине и родителям он написал, что, конечно же, приедет, нотолько не сейчас, потому что сейчас еще не время. Какое время, он не уточнил, ив Москве переполошились: неужели будет высиживать все пять лет поражения вправах? Между тем по Магадану шла так называемая вторая волна. Арестовывалитех, кто только что вышел по истечении сроков на так называемую волю. Кириллспокойно ждал своей очереди. Укоренившись уже в христианстве, он видел большеестественности в общем страдании, чем в радости отдельных везунков. Он и себясчитал везунком со своей отдельной комнатой. Наслаждался каждой минутой такназываемой воли, которую он в уме все еще полагал не волей, арасконвоированностью, восхищался любым заходом в магазин или в парикмахерскую,не говоря уже о кино или библиотеке, однако вот уже полтора «свободных» годапрошли, а он все еще почти подсознательно пристыживал себя за то, что так наглоудалось «придуриться», «закосить», в глубине души, а особенно в снах, считая,что естественное место страждущего человека не в вольном буфете с пряниками, ав этапных колоннах, влекущихся к медленной гибели. Он помнил, что богатомутрудно войти в Царствие Небесное, и полагал себя теперь богатым.
На всю Колыму, на весь миллионный каторжный край, наверное,не было ни одного экземпляра Библии. «Вольнягу» за такую крамолу неизбежнопоперли бы из Дальстроя, а то и взяли бы под замок, что касается зека, тот былбы без задержки отправлен в шахты Первого управления, то есть на уран.
И все-таки кое-где по баракам среди Кирилловых друзейциркулировали плоды лагерного творчества, крохотные, на полладони, книжечки,сброшюрованные иголкой с ниткой, крытые мешковиной или обрывком одеяла, вкоторые чернильным карандашом новообращенные христиане записывали все, чтопомнили из Священного писания, обрывки молитв или просто пересказ деянийИисуса, все, что удалось им спасти в памяти из добольшевистского детства или излитературы, все, что как-то протащилось сквозь три десятка лет безбожной жизнии их собственного атеистического, как они теперь полагали, бреда.