Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Митя! – завопила она, – погубила тебя твоя змея! Вон онавам себя показала! – прокричала она, сотрясаясь от злобы, суду. По мановениюпредседателя ее схватили и стали выводить из залы. Она не давалась, билась ирвалась назад к Мите. Митя завопил и тоже рванулся к ней. Им овладели.
Да, полагаю, что наши зрительницы дамы остались довольны:зрелище было богатое. Затем помню, как появился приезжий московский доктор. Кажется,председатель еще и прежде того посылал пристава, чтобы распорядиться оказатьИвану Федоровичу пособие. Доктор доложил суду, что больной в опаснейшемприпадке горячки и что следовало бы немедленно его увезти. На вопросы прокурораи защитника подтвердил, что пациент сам приходил к нему третьего дня и что онпредрек ему тогда же скорую горячку, но что лечиться он не захотел. «Был же онположительно не в здравом состоянии ума, сам мне признавался, что наяву видитвидения, встречает на улице разных лиц, которые уже померли, и что к немукаждый вечер ходит в гости сатана», – заключил доктор. Дав свое показание,знаменитый врач удалился. Представленное Катериной Ивановной письмо былоприсоединено к вещественным доказательствам. По совещании суд постановил: продолжатьсудебное следствие, а оба неожиданные показания (Катерины Ивановны и ИванаФедоровича) занести в протокол.
Но уже не буду описывать дальнейшего судебного следствия. Даи показания остальных свидетелей были лишь повторением и подтверждением прежних,хотя все со своими характерными особенностями. Но повторяю, все сведется в однуточку в речи прокурора, к которой и перейду сейчас. Все были в возбуждении, всебыли наэлектризованы последнею катастрофой и со жгучим нетерпением ждалипоскорее лишь развязки, речей сторон и приговора. Фетюкович был видимо потрясенпоказаниями Катерины Ивановны. Зато торжествовал прокурор. Когда кончилосьсудебное следствие, был объявлен перерыв заседания, продолжавшийся почти час.Наконец председатель открыл судебные прения. Кажется, было ровно восемь часоввечера, когда наш прокурор, Ипполит Кириллович, начал свою обвинительную речь.
Начал Ипполит Кириллович свою обвинительную речь, весьсотрясаясь нервною дрожью, с холодным, болезненным потом на лбу и висках,чувствуя озноб и жар во всем теле попеременно. Он сам так потом рассказывал. Онсчитал эту речь за свой chef d’oeuvre,[55] за chef d’oeuvre всей своей жизни,за лебединую песнь свою. Правда, девять месяцев спустя он и помер от злой чахотки,так что действительно, как оказалось, имел бы право сравнить себя с лебедем,поющим свою последнюю песнь, если бы предчувствовал свой конец заранее. В этуречь он вложил все свое сердце и все сколько было у него ума и неожиданнодоказал, что в нем таились и гражданское чувство, и «проклятые» вопросы, покрайней мере поскольку наш бедный Ипполит Кириллович мог их вместить в себе.Главное, тем взяло его слово, что было искренно: он искренно верил в виновностьподсудимого; не на заказ, не по должности только обвинял его и, взывая к«отмщению», действительно сотрясался желанием «спасти общество». Даже дамскаянаша публика, в конце концов враждебная Ипполиту Кирилловичу, сознавалась,однако, в чрезвычайном вынесенном впечатлении. Начал он надтреснутым, срывающимсяголосом, но потом очень скоро голос его окреп и зазвенел на всю залу, и так доконца речи. Но только что кончил ее, то чуть не упал в обморок.
«Господа присяжные заседатели, – начал обвинитель, –настоящее дело прогремело по всей России. Но чему бы, кажется, удивляться, чеготак особенно ужасаться? Нам-то, нам-то особенно? Ведь мы такие привычные ковсему этому люди! В том и ужас наш, что такие мрачные дела почти перестали длянас быть ужасными! Вот чему надо ужасаться, привычке нашей, а не единичномузлодеянию того или другого индивидуума. Где же причины нашего равнодушия,нашего чуть тепленького отношения к таким делам, к таким знамениям времени,пророчествующим нам незавидную будущность? В цинизме ли нашем, в раннем лиистощении ума и воображения столь молодого еще нашего общества, но стольбезвременно одряхлевшего? В расшатанных ли до основания нравственных началахнаших или в том, наконец, что этих нравственных начал, может быть, у нас совсемдаже и не имеется? Не разрешаю эти вопросы, тем не менее они мучительны, ивсякий гражданин не то что должен, а обязан страдать ими. Наша начинающаяся,робкая еще наша пресса оказала уже, однако, обществу некоторые услуги, ибоникогда бы мы без нее не узнали, сколько-нибудь в полноте, про те ужасы разнузданнойволи и нравственного падения, которые беспрерывно передает она на своихстраницах уже всем, не одним только посещающим залы нового гласного суда,дарованного нам в настоящее царствование. И что же мы читаем почти повседневно?О, про такие вещи поминутно, пред которыми даже теперешнее дело бледнеет ипредставляется почти чем-то уже обыкновенным. Но важнее всего то, что множествонаших русских, национальных наших уголовных дел, свидетельствуют именно очем-то всеобщем, о какой-то общей беде, прижившейся с нами и с которой, как совсеобщим злом, уже трудно бороться. Вот там молодой блестящий офицер высшегообщества, едва начинающий свою жизнь и карьеру, подло, в тиши, безо всякогоугрызения совести, зарезывает мелкого чиновника, отчасти бывшего своего благодетеля,и служанку его, чтобы похитить свой долговой документ, а вместе и остальныеденежки чиновника: „пригодятся-де для великосветских моих удовольствий и длякарьеры моей впереди“. Зарезав обоих, уходит, подложив обоим мертвецам подголовы подушки. Там молодой герой, обвешанный крестами за храбрость,разбойнически умерщвляет на большой дороге мать своего вождя и благодетеля и,подговаривая своих товарищей, уверяет, что „она любит его как родного сына, ипотому последует всем его советам и не примет предосторожностей“. Пусть этоизверг, но я теперь, в наше время, не смею уже сказать, что это толькоединичный изверг. Другой и не зарежет, но подумает и почувствует точно так же,как он, в душе своей бесчестен точно так же, как он. В тиши, наедине со своею совестью,может быть, спрашивает себя: „Да что такое честь, и не предрассудок ли кровь?“Может быть, крикнут против меня и скажут, что я человек болезненный,истерический, клевещу чудовищно, брежу, преувеличиваю. Пусть, пусть, – и Боже,как бы я был рад тому первый! О, не верьте мне, считайте меня за больного, новсе-таки запомните слова мои: ведь если только хоть десятая, хоть двадцатаядоля в словах моих правда, то ведь и тогда ужасно! Посмотрите, господа,посмотрите, как у нас застреливаются молодые люди: о, без малейших гамлетовскихвопросов о том: «Что будет там?», без признаков этих вопросов, как будто этастатья о духе нашем и о всем, что ждет нас за гробом, давно похерена в ихприроде, похоронена и песком засыпана. Посмотрите, наконец, на наш разврат, нанаших сладострастников. Федор Павлович, несчастная жертва текущего процесса,есть пред иными из них почти невинный младенец. А ведь мы все его знали, «онмежду нами жил»… Да, психологией русского преступления займутся, может быть,когда-нибудь первенствующие умы, и наши и европейские, ибо тема стоит того. Ноэто изучение произойдет когда-нибудь после, уже на досуге, и когда всятрагическая безалаберщина нашей настоящей минуты отойдет на более отдаленныйплан, так что ее уже можно будет рассмотреть и умнее, и беспристрастнее, чем,например, люди, как я, могут сделать. Теперь же мы или ужасаемся, илипритворяемся, что ужасаемся, сами, напротив, смакуем зрелище как любителиощущений сильных, эксцентрических, шевелящих нашу цинически-ленивую праздность,или, наконец, как малые дети, отмахиваем от себя руками страшные призраки ипрячем голову в подушку, пока пройдет страшное видение, с тем чтобы потомтотчас же забыть его в веселии и играх. Но когда-нибудь надо же и нам начатьнашу жизнь трезво и вдумчиво, надо же и нам бросить взгляд на себя как наобщество, надо же и нам хоть что-нибудь в нашем общественном деле осмыслить илитолько хоть начать осмысление наше. Великий писатель предшествовавшей эпохи, вфинале величайшего из произведений своих, олицетворяя всю Россию в видескачущей к неведомой цели удалой русской тройки, восклицает: «Ах, тройка, птицатройка, кто тебя выдумал!» – и в гордом восторге прибавляет, что пред скачущеюсломя голову тройкой почтительно сторонятся все народы. Так, господа, это пусть,пусть сторонятся, почтительно или нет, но, на мой грешный взгляд, гениальныйхудожник закончил так или в припадке младенчески невинного прекрасномыслия, илипросто боясь тогдашней цензуры. Ибо если в его тройку впрячь только его жегероев, Собакевичей, Ноздревых и Чичиковых, то кого бы ни посадить ямщиком, нидо чего путного на таких конях не доедешь! А это только еще прежние кони,которым далеко до теперешних, у нас почище…»