Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У стола теперь появился силуэт рассыльного из колбасного отдела парижского магазина «Базар городской ратуши»[300]; он глядел через плечо Маккара, содержателя меблированных комнат в Батиньоле, рыхлого, сырого человека, читавшего вслух газету. Слушали еще двое-трое.
«Советские офицеры невежественны; солдаты проявляют гораздо больше желания сдаться, чем боевого духа, если не считать нескольких кавказских частей. И все без исключения не умеют обращаться с оружием, о качестве которого, впрочем, не приходится и говорить. Снабжение продовольствием поставлено из рук вон плохо, и красные войска убеждаются на собственном опыте, что хороший интендант важнее всяких политических комиссаров и что в походе нужна хорошая похлебка, а не громкие слова, хотя бы и вдохновленные самым чистопробным коммунизмом…»
— Заткнись! — крикнул кто-то, и в воздухе пролетел башмак, чуть не задев голову чтеца. Поднялся шум.
Между тем углом, где лежали Бланшар и Декер, и огнями свечей жестикулировали темные фигуры, и оттого, что свет падал снизу, непомерно вырастали их тени.
— Это Видаль швырнул в него башмаком, — шепнул Декер своему соседу.
— И правильно сделал, — сказал Бланшар.
В другом конце сеновала кто-то пел чистым, не очень высоким тенором. Мелодия как будто кружилась на одном месте, вокруг одной музыкальной фразы: простая песня — одна-две строчки и припев; повторялись все одни и те же слова, точно отбивали простой и четкий ритм какого-то танца: «Mamita mia… Mamita mia…»[301] Широкие плечи Бланшара дрогнули.
— Да вот… — сказал он, — там я видел, какой от них вред, от тех, кто отлынивает…
Он умолк. Молчал и Этьен. Оба задумались.
В полумраке раздавался голос Барнабе, который честил на все корки «проклятого костоправа» Марьежуля. Солдаты хохотали. Певец все пел, ни на кого не обращая внимания. «Mamita mia…» Один чадивший огарок погас.
— А по-моему, они умно делают, — сказал вдруг Декер.
— Что умно делают? — спросил Бланшар, оторвавшись от своих мыслей, — воспоминания унесли его в тот край, где земля цветом похожа на жженые зерна ржи, — где-то около Теруэля[302].
— Что умно делают? — повторил он.
— Умно делают, что отлынивают, — ответил Этьен.
— Умно? Вот тебе раз! Ты что, спятил?
— Понятно, когда вы были в Испании, там это было плохо… Очень плохо… Но вот у нас, в нашей собачьей войне, — это хорошо. Ведь это собачья война! Что только делается!
— Да уж… — протянул Бланшар.
— Да уж! — повторил Этьен. Оба долго молчали, как будто вглядывались в черную пропасть. Около последней, еще не погасшей свечи читал книгу метеоролог, сорокапятилетний человек, казавшийся стариком из-за окладистой поповской бороды, которой у него обросло все лицо, — эта лохматая чаща всегда вызывала шутки. Говорили, что он ученый. Попал он в этот гиблый полк из-за того, что носил русскую фамилию. Продолжая свою мысль, Этьен сказал:
— Гребов, знаешь, мне рассказывал…
— Кто? Ах, медведь наш? Ты с ним разговаривал?..
— Он давно во Франции, еще до семнадцатого года приехал…
Мало-помалу все улеглись. Только маленький щуплый еврей-портной шил за столом, быстро ковыряя иглой какие-то линялые тряпки и разглаживая наперстком швы.
— Гасить надо! — крикнул кто-то. — А то из противовоздушной обороны привяжутся.
Со всех сторон раздались протестующие возгласы. Портной махал руками — это в его огород камешки. Гребов закрыл книгу. Бланшар и Декер вели свой разговор спокойно, сосредоточенно, не обращая внимания на шум, как два гребца в лодке не вслушиваются в рокот моря. Бланшар вздохнул:
— Если б сказали мне раньше, не поверил бы. Нет, ты только подумай… До чего докатились…
— А ты что ж, воображал, так вот и пойдет все как по маслу: пожалуйте, барин, кушать подано…
— Да нет, я этого не говорю… Но, право, не ждал такой мерзости… Уж такая мерзость!..
— Не ждал? Или не знаешь, каковы они. Неужели за ангелов их принимал? Да это еще, брат, только цветочки…
— Знаю. Конечно, цветочки. Подумать только, что эти гады вытворяют… А советские войска одиннадцатый раз штурмуют Карельский перешеек…
— Видать, и ты читаешь газеты…
— А мы-то… ничего, ровно ничего не делаем! Если б мне сказали раньше, если б сказали… не поверил бы…
Погас последний огарок. Со стуком упали на пол сброшенные башмаки. Кто-то переговаривался в темноте. В другом конце сеновала уже начинали похрапывать.
— Ты спишь? — спросил Бланшар.
— Какой там сон, — ответил Этьен. Их голоса звучали теперь еще более доверительно. Декер почувствовал, что Бланшар повернулся на спину. — Не жарко тут, — сказал Этьен и, подняв руку, принялся шарить на полке, пытаясь нащупать свое кашне, аккуратно свернутое и положенное там. Чуть было не уронил на пол мыло.
— Ты чего роешься? — спросил Бланшар.
— Кашне ищу.
— Мерзляк! А что ж ты в Новый год будешь делать? Правда, все мы неженками стали, дрожим в своих хоромах. А в Испании, помню, когда ударят холода…
— Чего там… в Испании такой стужи никогда не бывает…
— Ну, это ты оставь. Там как мороз начнет щипать, так уж действительно щиплет… Но вот, понимаешь, там и холод какой-то другой был…
— Натурально, — вы же по доброй воле его терпели, сами туда пошли.
— Да и не в этом дело. Не знаю уж, как сказать, а только и холод там какой-то другой был…
— Ты уж говорил это…
— Ну, и еще раз повторю…
В глубокой тьме опять наступило молчание, во тьме, полной сонных грез. У другой стены раздался храп.
— Ты спишь? — прошептал Бланшар.
— Не совсем еще… А что?
— Да так… Вспомнилось мне, как умер Пако… Я его еще в Париже знал… Вместе в тринадцатом округе работали…
Бланшар умолк. Этьен не задал никакого вопроса. Бланшар чуть слышно продолжал:
— Ты и представить себе не можешь, что было, когда мы пришли в Мадрид… люди точно с ума посходили… Шагают наши шеренги по Мадриду… всякие нации… чехи, сербы, немцы, французы, да, да, и немцы тоже у нас были… На улицах большие полотнища, и на них написано: «No раsaran», а это значит: не пройдут… Франко-то уже в предместьях, понимаешь!.. И вот мы тогда держали оборону в Университетском городке… Ну, как бы тебе объяснить?.. Перейдешь через улицу, и тут сразу начинается широкий проспект — город, ты уже прямо в центре