Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да это ты уже говорил…
— Ну, и еще раз повторю. Диковинный был у нас блокгауз[303]. Когда не хочешь сдать большой город, уцепишься крепко — не оторвешь. Да, блокгауз был любопытный — просто флигель, а из окна держали под наблюдением весь двор… Они раз десять пробовали перебежать через двор… Смотришь, бегут с винтовками, а сами согнутся в три погибели, как будто землю рассматривают, а потом осторожненько взглянут вверх, на окно. А мы их из винтовок… Прицелишься, и как кролика щелкнешь… Глядишь, растянулся, — хлопнулся прямо на свое ружье. Стреляешь, стреляешь — и нет уж никого: всех уложили. Когда не хотят отдать большой город, его не отдают. Дом за домом обороняют, понимаешь… цепляются… Чудной у нас был блокгауз… Мы с Пако засели в верхней комнате, стреляли через окно; на подоконнике навалены были мешки, набитые землей, мы за этими мешками укрывались и стреляли. Не знаю уж, какая мысль пришла Пако на ум, — должно быть, хотел посмотреть, что делается во дворе, высунулся из окна. Пуля, одна-единственная пуля, просвистела и прямо в голову ему угодила. Он упал на меня, кровь хлещет — всего меня залило. Я хотел ему перевязку сделать, прислонил его к мешкам. А он говорит: «Не надо»… — и такое лицо у него было… он понимал, что ему конец. Никогда не забуду его глаз… Я хотел ему воды дать, а он отталкивает рукой, что-то сказать хочет, смотрит на меня. Я думал, велит мне передать что-нибудь семье. Я ведь и жену его знал. И что же ты думаешь… Он не о жене заговорил, а вон что сказал: «Париж… Теперь научатся, как за Париж…» Я не сразу понял… и он это увидел. Тогда он сказал: «Они не возьмут Париж»… Вот последние его слова. «Они не возьмут Париж»…
Голос Бланшара оборвался. Спал Этьен или нет? Не спал. Он прижал ладонь к глазам так крепко, что перед ними появились огненные круги. Бланшар что-то прошептал еле слышно, и Этьен переспросил:
— Ты что говоришь?
— Я говорю — чехи…
— Ну что — «чехи»?
— А чехи… — повторил Бланшар, — они за Прагу бились…
XIII
Все вокруг блестело, словно отполированный ноготь. Блестела изморозь на дороге и на опустевших нивах, на прикрытых шапками снега крышах с дымящимися трубами; блестящий иней осыпал плечи прохожих, зябко кутавшихся в пальто; блестела звонкая под ногой земля и побелевшие откосы холмов. Капрал Серполе встретил на дороге незнакомку и решил было, что это та самая девушка, которая жила за лесопилкой. Шла она с вокзала… Серполе непременно последовал бы за ней, но ему требовалось безотлагательно зайти в штаб батальона за отпускным свидетельством.
Женщина миновала деревню. Шла уверенно, не оглядываясь по сторонам. Поравнялась с лесопилкой. Казалось, она прекрасно знает дорогу. И действительно, в письме ей подробно описали весь маршрут. Пройдешь деревню. Лесопилка останется позади. При выходе из деревни направо будет дорога. На нее не сворачивай, а пройди еще сотню шагов и тут увидишь другую дорогу и дощечку с надписью «Ферте-Гомбо 3,5 км» — ошибиться невозможно: вот первая дорога направо, а вот налево, и тут же столб и дощечка с надписью. Дорога пошла чуть в гору. Три с половиной километра… ходу всего минут сорок, самое большее три четверти часа. Женщина все шла и шла.
Морозило. Все вокруг бело, пустынно. Когда жилье осталось позади, путница вздохнула свободнее: тут уж никто не спросит, куда и зачем она направляется. Теперь она движется как во сне. Прибавляет шагу, чтобы не так пробирал мороз. Одежонка на ней неважная. Но ее этим не испугаешь, она с детства привыкла к трудной, суровой жизни. Родители ее — крестьяне — жили небогато. Она еще, что называется, под стол пешком ходила, а уже пасла в поле скотину, помогала матери по хозяйству. Дядя уговорил родителей отпустить девочку к нему в город, обещал устроить на фабрику. С двенадцати лет она поселилась у дяди в Лионе. Дядина дочка умерла, и она донашивала ее платьишки. Потом встретила рослого парня, который увез ее с собой в Париж… Париж так Париж. Жизнь изменилась только внешне. Жить — это значит трудиться, не разгибая спины. Работать в поле, на фабрике. Когда выходишь замуж, начинаешь работать вдвоем. Вот и вся разница. Были, правда, в ее жизни два года, когда ей пришлось работать одной. Муж… Что ж, ее муж был прав. Это наш долг. Муж был первым ее наставником. Научил видеть мир таким, каков он есть. Научил понимать, почему в жизни все идет так, как идет. Это он привел ее в партию. Когда у тебя на руках ребенок, не так-то просто быть активисткой. Но разве можно иначе, если хочешь быть человеком, а не машиной… И те два года, что муж находился в отлучке, как бы она могла жить и дышать, если бы не партия! Он боролся там, она — здесь, и поэтому они как будто даже не расставались. А потом он вернулся. Цел, невредим, все такой же. Просто не верилось! Как все было тогда чудесно. И он сам, и его рассказы, и малыш, уже начинавший кое-что понимать… И надо же, снова война! Но теперь уж война была не такая, не наша война… проклятая война, проклятущая разлука… В ноябре он приехал на побывку, на два неполных дня, да и то еле вырвался. Она его почти и не видела: ей надо на завод, а у него одно было в мыслях — восстановить связь с партией, с профсоюзом. Конец ноября и декабрь показались ей бесконечно долгими, куда дольше, чем два с лишним года войны в Испании, — хотите верьте, хотите нет!
Когда на заводе объявили, что она уволена, у нее в первую минуту