Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сон этот был жуткий.
Будто лежит Татьяна в чистом-чистом поле — никого, ни живой души нет поблизости, а во́роны, огромные и почему-то шестикрылые, кружат над мертвой невесткой... Глаза ее открыты, смотрят в голубое прозрачное небо, точно и не мертвая она, а прилегла отдохнуть на мягкой зеленой траве. И лицо еще совсем не бледное, на щеках играет румянец...
Антипов посмеялся над женой, над ее пустым суеверием, а Галина Ивановна, обеспокоенная столь необычным и жутким сном, отправилась со своей бедой к бабке Таисии, которая за небольшую плату натурой занималась предсказаниями и толкованием снов.
Она внимательно, с видом мудрым и всезнающим, выслушала рассказ Галины Ивановны. Дважды про воронов шестикрылых переспросила, задумалась надолго.
— А не помнишь ли, сердешная, сколько их было?
— А шесть же, шесть.
— Ну, шесть — это ничего, — молвила бабка Таисия. — Скажи ты мне, не с четверга на пятницу ты видела сон? Или, может, с субботы на воскресенье?..
— Как раз, как раз! — подтвердила Галина Ивановна, удивляясь прозорливости бабки Таисии. — Именно что с субботы на воскресенье.
— Сон твой мог и на смерть неминучую указывать, коли говоришь, что во́роны кричали громко. Но опять же, сама подумай: небо было голубое и ясное...
— Такое прозрачное, как кисея!
— Видишь! — сказала бабка Таисия торжественно. — Это, выходит, к радости поворачивается...
— А во́роны как же? — усомнилась Галина Ивановна, хотя и спокойнее ей сделалось.
— Не тоскуй, сердешная. Оно ведь ежели и мертвый человек лежит, ворон никогда, нет, не станет его клевать, покуда глаза открытые, — убежденно сказала бабка Таисия, щурясь лукаво. — Опять же с субботы на воскресенье Иисус Христос воскрес...
Вот этими словами она и убедила Галину Ивановну, вернула ей покой и надежду.
Радостная она вернулась домой, а муж скандалить стал, кричал на весь барак.
— Дура старая! Самой не стыдно, так нас с Клавдией не позорила бы перед людьми! — бушевал Антипов. И кто его знает, откуда ему известно было, где искала успокоения жена.
— Да ведь сон же, отец... — удерживая слезы, оправдывалась Галина Ивановна.
— У тебя у самой воронье в голове гнезда вьет! Меньше бы каркала, тогда все хорошо будет!.. — А и самому, по правде говоря, запал этот дикий сон в душу.
— Не серчай, отец. Болит сердце...
— «Болит, болит!» У меня оно железное, что ли?.. Но не всех же убивают на фронте, кто-то и живой вернется. И чтобы больше не сметь ходить по гадалкам разным, поняла? Узнаю... Не хватало, чтобы меня на партийном собрании разбирали за твои дурацкие суеверия.
— Не пойду, не пойду, — пообещала Галина Ивановна, лишь бы отвести, утихомирить мужнин гнев.
— Смотри.
А сходить как раз и надо было бы, на Клавдию погадать. Восемнадцатый годок пошел ей, самый возраст заглянуть в ее будущее, что там ожидает дочку? Прежде-то в таком возрасте красивые девки давно замужем были, детей рожали...
ГЛАВА VI
Клавдия удалась красивая, статная, одни глаза чего стоят! А брови крутые и вразлет, как у всех женщин в антиповском роду, говорил Захар Михалыч, с тайной гордостью любуясь дочерью. Правда, никого из антиповских женщин он в живых не застал, а потому и видеть не мог. Просто был убежден в этом. По мужской линии, считал он, все Антиповы обязательно были крепкие, сильные, характером твердые, а по женской — красивые, добрые и ласковые. Но и работящие также: не зря же главный врач хвалил Клавдию...
И правда — все довольны были ею. Доверяли ухаживать за самыми тяжелыми ранеными, потому что нежное, теплое слово и заботливые руки подчас нужнее, необходимее лекарства. И раненые, чуткие к добру, уставшие от войны люди, платили Клаве тем же, привязывались к ней. Никто в ее присутствии грубого слова сказать не смел. Даже те, кто на какое-то время потерял веру в себя, в будущее, преображались с появлением Клавы, и вроде светлее, солнечнее делалось в палатах. Называли ее не нянькой, а сестричкой — так уважительнее. Влюблялись, конечно, многие, ухаживали, но бескорыстно, по-хорошему, как любят мужчины бесхитростных, искренних женщин. Такую ведь нельзя обмануть или оскорбить грубостью...
Как-то подошел к ней Костя Петрунин — он уезжал домой, — звал поехать с ним. Замуж, в общем, предлагал за него выйти. И уж как он расписывал, как расхваливал родные свои места! Поверить если ему, так лучших мест не бывает и быть не может на земле.
Городок, где жили его родители и две сестренки, назывался смешно и трогательно — Набережные Челны, и была у города, рассказывал Костя, большая и славная история, которая уходит чуть ли не во времена Ивана Грозного, когда был на этом месте укрепленный посад для защиты русской земли от разбойничьих набегов диких степных кочевников, а теперь это уютный и тихий провинциальный городок, с улочками, сбегающими к берегу широкой Камы, и никаких там трамваев и даже поездов нет в помине. Зато дома с резными ставнями утопают летом в зелени садов, и белые пароходы, словно лебеди, плывут, плывут по вольному камскому раздолью...
— Дом наш окнами на реку смотрит, — говорил Костя. — Его еще мой прадед построил. И пристань рядом. От нее поднимешься наверх и метров сто влево. Тут и наш дом.
— А я люблю, чтобы трамваи ходили, — смеясь, отвечала Клава. — И поезда тоже. Захотелось куда-нибудь поехать — сел и поехал.
— Сколько угодно! — воодушевленно убеждал ее Костя. — Вниз если по Каме — до Казани рукой подать, а вверх — там и Пермь недалеко.
— Что ты! Я боюсь на пароходах. Однажды мы ездили до войны в Петергоф, мне плохо было.
— Это же по морю, а по реке — совсем другое дело.
— Все равно боюсь.
Она дразнила чуточку Костю, но не обидно. Просто знала, что самый лучший и самый красивый город на земле — ее Ленинград.
А Захару Михалычу очень понравилось, что Костя — шутка ли это, в двадцать лет без руки остаться, — сохранил в