Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Украинская модель продемонстрировала, исходя из возрожденной древней мифологии, искаженную модель цивилизационизма, предусмотренную постмодерным капитализмом. Мир сетевого рынка дробит пространственные идентичности, провоцируя их внутренние противостояния. Правых сменяют левые, на смену националистам приходят либертарианцы: это не снимает напряжения внутри региона и не освобождает его от этнического фантазма и дичайшего реваншизма, но маскирует его новым символическим рядом. В определенный миг все подспудное и тайное вырывается наружу, и тогда начинается большая война. Мягкая сила вновь сменяется на жесткую, да и была ли когда-то эта мягкая сила, служащая лишь драпировкой? Капитал движется, разделяя и властвуя. Война подхлестывает капитал.
Современная война всегда осуществляется через прокси: количество её реальных и виртуальных посредников множится, накладываясь друг на друга в мире ризомы. Ни одна из локальностей не может быть свободна от ведения войны: их связывает медийный эффект бабочки. Случившееся в одном регионе тут же может откликнуться в другом,
даже если тот второй расположен очень далеко от первого. Вследствие известной дискуссии основоположника концепта глокализма Р. Робертсона[56] с отцом мир-системного анализа И. Валлерстайном[57] была разработана этимология слова-неологизма «глокализация», состоящего из двух частей: «глобализация» и «локализация». Гибридность слова отражает гибридность современной культуры и взаимную зависимость экономик в транснациональном мире. Содержание понятие пришло к нам из японской бизнес-лексики. Во времена «японского чуда», в 1960-е и в 1970-е годы, когда только начиналась третья информационная волна развития глобального общества, в среде японских менеджеров-меритократов распространилось слово «dochaku», переводимое у нас как «жить самому на своей земле», то есть, учитывать в бизнесе все локальные особенности и ресурсы. Прогресс японских корпораций на мировом рынке побудил А. Морита произвести слово «dochakuka», означающее «делать что-то по туземному»[58]. Так локальности приспособились к глобальному рынку, а рынок – к локальностям, взаимная адаптация усилила общество информационного менеджеризма, включив в него всех возможных монстров времени, – времени, которому подчинились символические пространства и непроницаемые атомарные идентичности статических пространственных субъектов труда.
Цивилизационный подход, таким образом, был оседлан. В чистом виде цивилизационизм пугает глобальный мир, потому что представляет необузданные гештальты, играющие роль избытка. Местности, территории, целые страны, отказывающиеся покоряться, готовы ради своей независимости принести какие угодно жертвы. «Дочакука» как альтернатива и чистому универсализму колониального глобализма второй волны, и традиционализму национальных и цивилизационных очагов развития человечества явилась новым идолом языка и рынка. Р. Роберстоном совместно с цивилизационщиками транснационального капиталистического направления С. Хантингтоном и П. Бергером была разработана трехлетняя стратегия развития «многоликой глобализации» в мире культурного многообразия – точнее, в мире ассимилированных глобализмом цивилизационных центров, превращенных в туристические диковинки[59]. Интересны социальные преференции предложенного проекта глобальных локальностей, в которых капиталисты обещали решить проблему рабочих мест и конструктивного использования ресурсов, смягчив классовую травму, – но этого не произошло. Глобализм номинировал левые и правые идеи, национальные и классовые коннотации, этницизм и марксизм в равной степени, и даже дискуссия Р. Робертсона с Ф. Фукуямой не дала существенных результатов. Регионы сделались инструментами рынка, выполняя роль экзотов в его внешне благостной картине. Как удачно выразился Н. Буррио, они «присягнули на верность» универсализму рынка[60]. Формируется новая иерархия мирового пространства: глобальный уровень НАТО и ЕС, ТНК и МВФ, за которым следует подлежащий постепенному дроблению и уничтожению национальный уровень государства, а далее: региональный уровень, связанный с крупными локальностями внутри государств, и собственно локальный уровень, связанный с мелкими субкультурами внутри отдельных регионов, – чем мельче, тем лучше.
Понятие «этнического меньшинство» исчезает из дискурса этого нового мультикультурализма. Потому что, по сути, меньшинство обретает власть. Власть над большинством. Другой превращается в икону глобализма и квинтэссенцию волюнтаризма. Другим насилуют самость. Другой, особенно, если это – перверзивный Другой, гротескный Другой, «обиженный» Другой, извращенный Другой с искалеченной идентичностью, – становится реваншистским идолом. Перверзия оборачивается нормой и даже идеалом – идеальной нормой. «Я» в результате релятивации полностью растворяется в Другом, теряя ориентиры бытия, сущности, истины, самости. Другой полагает, что имеет полное моральное право на нападение, потому что слишком долго защищался. Воинственный реваншизм становится также и юридической нормой западного протекционистского законодательства привилегий и отличий. Фантомные боли становятся наслаждением. Рессентимент Другого возводится в культ. Культ этот несет черты садомазохистического любования смертью, это – чистая некрофилия. Ведь для утверждения своей власти как компенсации за пережитые страдания Другой должен постоянно приносит в жертву себя и других. Ему нравится быть жертвой, собственная виктимность вызывает у него наслаждение. В рамках дробления других на других, других, слишком других, когда у Иного появляется Своё Иное, возникает понятие «квир» для обозначения маргиналов всевозможных направлений: ЛГБТ, трансгендеров, эко-активистов, анархистов, включая «креативную» богему, ставшую коммерчески успешной тусовкой. Именно поэтому с такой легкостью неонацизм сплетается с либертарианством, а левые активистки постфеминизма аплодируют правым террористам. Даже дети-инвалиды становятся частью этого танатологического тренда.
Фаустовская цивилизация, ощущая близкий закат, вынуждена оседлать свою собственную смерть. То, что этой цивилизации угрожало в модерне и пряталось за пластиковыми стенами хосписа, больницы, отельного номера, пыточной камеры, периодически экспонируясь в возвышенной трагедии, – всё непристойное и отвратное, связанное с искалечиванием и гибелью, – всё выходит наружу. Общества спектакля больше нет. Значит, нет никакой