Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Рауля были свои вопросы к товарищам. Но это лучше сделать не при таком большом стечении народа. К тому же слушатели, по всей видимости, проголодались. Кое-кто уже вытащил кусок хлеба и начал жевать, другим нужно было поспеть домой, чтобы позавтракать до окончания перерыва. — Тебе надо будет выступить и на собрании членов профсоюза. И знаешь что, товарищ, было бы неплохо, если бы ты по этому случаю сказал о Советском Союзе, о Красной Армии… понимаешь, противопоставить Красную Армию армиям капиталистических стран… У тебя, по всему видно, материала хватит.
— А как дела в профсоюзе? — Дела идут отлично. Организация полностью восстановлена. Надо было восстановить — и восстановили. Вначале приходилось, конечно, трудно. Требовалось подобрать новых людей, сколотить актив… Нет, нет… Я не о верхушке говорю. Наверху, в центрах, сидят всякие Жуо, Шевальмы. Это, конечно, совсем другое, но не о них речь. Здесь, на заводе, профсоюзная организация крепкая. Возглавляют ее наши, нами выбранные товарищи. Да, да, у нас немало профсоюзных делегатов-коммунистов. Но не только коммунисты, есть и очень хорошие парни из сочувствующих, разные есть из непартийных… но все серьезный народ, — люди, для которых интересы рабочих — кровное дело… И потом, надо тебе знать, что Жуо, Шевальм и компания — это официальное руководство, а есть еще другое, настоящее, местонахождение которого неизвестно…
— Это дело! — сказал Бланшар. — А вот как насчет тех молодчиков, которые, помнишь, в августе пытались восстановить рабочих против партии? На заводе у Виснера всегда было полно дориотистов, а теперь к ним, небось, подбавили профессиональных шпиков и провокаторов…
— Возможно, — ответил Бендер. — Но профсоюзные делегаты-то — все наши, хорошо известные нам люди. Мы им верим… А ведь мы не маленькие! Верно, Тото?
Да! Ведь и Тото здесь, Тото в партии. Это, пожалуй, еще более любопытно, чем сегодняшнее наше безумство — собраться вот так, почти открыто, в январе сорокового года! Пожалуй, еще убедительнее… подумал Рауль. Как раз в этот день газеты сообщали об инциденте, происшедшем в палате во вторник, девятого, а некий академик опубликовал статью, в которой доказывал, что победа финнов ставит Германию в затруднительное положение.
* * *
Если бы даже пребывание Рауля в своей квартире на улице Кантагрель не было опасно по ряду обстоятельств, ему все равно пришлось бы перебраться в гостиницу, поближе к заводу. Ведь работа шла в одну смену, люди гнули спину по семьдесят два часа в неделю, а то и больше. Официально рабочая неделя была увеличена с сорока восьми до пятидесяти четырех часов, а тарифные ставки не увеличили. Рабочий квалификации Бланшара получал двенадцать франков в час, — без сверхурочных часов это составляло 576 франков в неделю. Но сверхурочные часы оплачивались как обычные. Люди доходили до полного изнеможения, а после работы тащись на велосипеде куда-нибудь к Итальянской площади! Рауль мечтал только об одном — скорее лечь в постель, иногда даже не раздеваясь, даже не помывшись. Он уж немного отвык от своей работы… странно… но он отвык.
Поселился он в гостинице на площади, прямо напротив завода. Уж ближе нельзя. Ему повезло: оказалась только одна незанятая комната — накануне из нее выехал другой рабочий, которого лишили брони и отправили в армию… Дело в том, что этот товарищ участвовал в делегации, явившейся к Фалемпену требовать восстановления повышенной оплаты за сверхурочные часы: это было одно из главнейших требований, за которые боролись рабочие. Пожалуй, еще важнее, чем борьба за восьмичасовой рабочий день. Очевидно, администрация сообщила об этом рабочем военным властям, и он получил повестку. Так или иначе у Рауля была теперь комната. Конечно, комната — комнатой, а товарища очень жалко… Комната сдавалась за пятнадцать франков в день. Ни сантима меньше. Сами видите, — как раз напротив завода. Не угодно, — охотники и без вас найдутся.
В этой комнате можно было только ночевать. Узкая, как гроб. Да-а, дамочку сюда не пригласишь. Воздух спертый, хоть целый день держи окно открытым, — все равно не поможет. Добавим, что только человек, страдающий манией преувеличения, мог назвать окном эту крохотную форточку. Кровать была одновременно и жесткая и мягкая. Жесткая потому, что матрац был жесткий, а мягкая потому, что с одной стороны пружины ссели и матрац провисал, ляжешь — и как в яму провалишься. Но когда ты протрубил тринадцать-четырнадцать часов за станком, когда у тебя в глазах темно, спину разломило и руки сводит, потому что все время делаешь одно и то же резкое и короткое движение, — раз, два… тогда мягко ли, жестко ли — валишься, как подкошенный, на свой одр, и тут уж не спишь, а дрыхнешь без задних ног. Заметьте к тому же: шесть дней работаешь, а седьмой отсыпаешься.
Десять дней — срок небольшой, но и не такой маленький. За такие десять дней многое узнаешь. Здесь товарищи продолжали беседовать с рабочими о событиях, не скрывались, — если нужно, говорили, что они коммунисты. Нередко заходил разговор о Финляндии: правда ли, что русские разбиты потому, дескать, что у них нет командного состава; говорят, они расстреляли всех генералов. Убедительнее всего, когда говоришь с людьми прямо, не скрывая своих убеждений. Трудно передать, с каким отвращением относились рабочие к тому, что во Франции изображалось тогда, как война с врагом. Даже некоторые газеты вынуждены были заговорить о подобных настроениях. Да и условия работы во многом способствовали укреплению единства. Все, кто получил броню, рассматривались как мобилизованные на данном заводе, и за ними был установлен жесточайший надзор. Один раз не явишься на работу — хлопот не оберешься. Приноси не только справку от врача, но и из полиции. Это распространялось и на забронированных, и на женщин, и на стариков, не годных к военной службе. И никаких переходов к другим хозяевам! Перейти было бы нетрудно, так как рабочих рук