Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давая очередной «литературный заказ», Иван Александрович приглашал автора к себе:
— Вот что, дружище: карандаш и бумага у тебя найдутся? Хорошо! Садись в уголке и пиши для «Правды». Тема твоя…
— Да не умею я! — клялся машинист, кочегар или матрос. — Сроду не приходилось!..
— Вот и я, представь себе, боялся, что ничего не выйдет, а попробовал и получилось… Ты помнишь, как четырнадцатого февраля с утра мы вытаскивали вещи из полыньи?
— А как же! С вельботом еще намучились…
— Вот-вот… Ты все это, дружище, и опиши, будто своей семье сообщаешь. Насчет слога не опасайся — в редакции исправят. Все ясно?
— Неловко как-то…
— Честное слово, осилишь! Чего доброго, еще иного журналиста за пояс заткнешь. Но только не тяни: даю тебе три дня…
Это Иван Александрович был повинен в том, что обыкновенный карандаш стал самым дефицитным предметом на «Смоленске»; в дело шел любой огрызок…
Копусов и сам пристрастился к корреспондентской деятельности. Каждый вечер после ужина мы совместно писали очередную радиограмму, предельно используя свой голодный радиопаек. Временами состояние Копусова улучшалось, и тогда он с увлечением говорил о будущих полярных экспедициях. Но врач не разделял его энтузиазма: у Копусова развивался туберкулезный процесс; болезнь, подтачивавшая его организм уже несколько лет, в ледовом лагере обострилась.[5]
За три дня плавания мы спустились почти на тысячу миль к югу. Солнце грело щедро, по-летнему, и гуляющие на верхней палубе искали укрытия в тени. Давно ли они мечтали о солнечных днях!
С восхода до заката на судне слышался треск киносъемочных аппаратов. Четыре человека без устали вертели ручки и запускали «кинамки», стремясь запечатлеть на пленке все, что им казалось достойным внимания. Операторы порой бахвалились:
— Я заснял Молокова, танцующего «русскую». Здорово?
— A y меня Ляпидевский с Кариной на руках!
— Сентиментальность! Вот капитан Воронин со штурманом Марковым у карты Северного морского пути — это кадры!..
Главной темой бесед был Петропавловск. Даже команда парохода, лишь несколько недель назад оставившая камчатский порт, радовалась предстоящему посещению города. Что же говорить о полярниках, которые почти десять месяцев как покинули Мурманск — последний город Большой Земли на их ледовом пути… Одни предвкушали удовольствие пройтись по улицам Петропавловска и смешаться с толпой. Другие грезили о «настоящей» парикмахерской. Женщины за время стоянки намеревались обновить свои туалеты. Иные втихомолку, чтобы не обидеть судовых коков, уговаривались сходить в ресторан. Многие ждали встречи с друзьями по прежним походам. Массовое нашествие готовилось на книжные магазины и библиотеки-читальни Петропавловска.
Рация «Смоленска» тем временем захлебывалась в потоке поздравительных телеграмм. Москвичи, киевляне, ленинградцы, иркутяне, харьковчане, алма-атинцы, севастопольцы, жители безвестных поселков и деревень приветствовали победителей Арктики.
Как-то перед Петропавловском я разговорился с Молоковым. В среде полярников он прослыл «молчаливым», но Василий Сергеевич с этим не был согласен: «Такая молва пошла обо мне с той поры, как мы целые дни летали между Ванкаремом и лагерем. В такое время не до разговоров! Тут уж не я один, а и все летчики поневоле были молчаливыми…» Неожиданно Молоков заговорил о массовом стремлении советских людей к отважным подвигам и самоотвержению.
— Мы — люди русские, но внутренняя, так сказать, пружина у нас уже не та, что прежде. Конечно, смельчаки никогда не переводились на Руси. Но для миллионов таких, как я, жизнь была мачехой. А родная моя мать с темна до темна работала, сгибаясь в три погибели, чтобы детям и самой не умереть от голода. Вот и я с девяти лет гнул спину, зарабатывая на хлеб, до самой революции оставался неграмотным. Ну, а тут у простых людей спина распрямилась!
Молоков говорил быстро, возбужденно, взмахивая ладонью, словно подрубая ствол дерева. Я не думал, что он может обнаружить такую страстность и с тех пор не называл его «молчаливым». Этот эпитет, пожалуй, скорее подходил Сигизмунду Александровичу Леваневскому.
На борту «Смоленска» Леваневский держался особняком; в кают-компании он появлялся лишь за обедом, да и то в последней смене. В часы заката его можно было видеть в одиночестве на корме. Скрестив руки и прислонившись спиной к самолетному ящику, он долго смотрел, как темнеют краски океана, и провожал взглядом белые гребешки вспененных вод. О чем думал этот тридцатилетний человек со сжатыми тонкими губами? Я не решался нарушить его сосредоточенное внимание, но однажды, когда Леваневский, поеживаясь от холода, возвращался в каюту, я остановил его:
— Сигизмунд Александрович, мне необходимо побеседовать с вами для газеты. Назначьте время…
— О чем? — прервал он.
— О ваших полетах на Севере.
— По-моему, это ни к чему, — твердо сказал летчик. — Если же вас интересует последний полет…
— Конечно!
— …то я предпочитаю сам о нем написать, — неожиданно закончил он. — Завтра в этот час сможете получить. А интервью я, знаете, не признаю: бол-тов-ня!
Он был точен. Его аккуратные строки с тонко очерченными буквами заполнили две страницы. Статья была написана в стиле строгого отчета, но в последней части летчик, очевидно, отдался настроению и ярко передал свои ощущения при аварии в Колючинской губе:
«Чувствую — машина проваливается… Успеваю накрутить до отказа стабилизатор. Выключаю контакт. И сразу слышу скрипящий звук: фюзеляж коснулся льда. Самолет бежит… В глазах потемнело… Очнулся, смотрю — Ушаков тормошит меня за плечо: «Ты жив, жив?..» Вытащил меня из кабины. Вижу: по тужурке стекает кровь; коснулся лица — руки в крови. Ушаков достал бутылочку с йодом, вылил на рассеченное место, разорвал белье и забинтовал мне голову…»
Около полуночи, сидя на койке в сумрачном твиндеке, я услышал, как кто-то негромко называет мою фамилию, и разглядел фигуру Леваневского.
— Вы ко мне, Сигизмунд Александрович?
— Не спите? — спросил он дружелюбным тоном, в котором проскальзывало некоторое смущение. — Еще не отправили в редакцию мою статью?
— Нет, передам из Петропавловска.
— Мне надо добавить несколько слов, у вас есть карандаш?
Он встал под фонарем и, приложив листок к стене, приписал несколько слов.
— Разберете?
Поднеся листок к свету, я прочел: «Тяжкое было падение, но еще тяжелее пробуждение. Побежденным себя не считаю».
Присев на край койки, Леваневский обвел нашу каюту критическим взглядом:
— Ваш твиндек производит довольно гнусное впечатление. Впрочем, сюда приходят только ночевать. Вы то по-моему, целый день проводите в кают-компании или у Копусова?..
Кстати, раскройте мне