Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нас постоянно ломался генератор, и однажды это чуть не привело к большой беде. Под покровом темноты один из старших мальчиков вышел на балкон верхнего этажа покурить, таким образом нарушив сразу два правила: курение в школе было запрещено, и на аварийный балкон выходить было нельзя. Внезапно раздался страшный грохот: балкон рухнул вместе с мальчиком. Его без сознания отнесли в столовую и положили на стол, как труп. Зловещее это было зрелище: бездыханное тело в окружении мерцающих свечей. Он чудом отделался сломанной ногой, а директор даже не стал его наказывать, только строго отчитал. Учитывая аварийное состояние нашего здания, удивительно, что несчастные случаи в школе не случались чаще.
По субботам нам разрешали ездить в Уитчерч – городок в трех с половиной милях от нас. Мне нравилось ездить туда на велосипеде. Обычно мы катались с Ольгой и другими ребятами. В Уитчерче были две главные достопримечательности: кинотеатр и универмаг «Вулвортс», единственный магазин в городе. Субботним утром там всегда можно было обнаружить наших младшеклассников под присмотром учителей: они тратили свои шесть пенсов карманных денег. Я с умилением наблюдала, как они покупали подарки для мам, если те, разумеется, жили в Англии. Отцы почти у всех служили на фронте.
Но больше поездок в город мне нравилось кататься по живописной сельской местности в окрестностях Хинтон-холла. Там были луга и поля, относительно чистый пруд, где можно было купаться, и лес, напоминавший мне о раннем детстве в Чехословакии. Иногда я гуляла в лесу и представляла, что все еще там, на родине, брожу среди деревьев, растущих на окраине Челаковице, а дома меня ждут мама с папой. Уже почти три года от них не было вестей. Но я не единственная тревожилась за оставшихся в Чехословакии близких, и в школе мне жилось хорошо, поэтому я не унывала. Мне так нравилось в школе, что даже в каникулы я ждала, когда можно будет сесть на поезд и вернуться в Шропшир, хотя гостить у Рэйнфордов и Евы тоже было здорово.
С каждым семестром в школу прибывали новые дети. Учителям приходилось освобождать комнаты и искать себе другое жилье: не хватало классов и детских общежитий. Потом съехал наш ближайший сосед, который жил от нас через поле, и мы заняли его особняк. В большом доме разместились общежития для девочек.
Теперь утром и вечером мы шли через поля, и это было здорово. Коровы таращились на нас большими глазами и дружелюбно размахивали хвостами. Но однажды вечером до нас долетела страшная новость, и, шагая домой, мы, должно быть, напоминали похоронную процессию.
Дело было в марте 1943 года, мы слушали девятичасовые вечерние новости, как всегда перед уходом домой.
Диктор четко и детально рассказал, что творят с евреями в нацистских концлагерях. До того дня у нас еще оставалась надежда, что наши родители, возможно, еще дома и живут обычной жизнью.
А может, так и было? Что если им удалось избежать отправки в концлагерь? Или они все-таки попали в число тех, кому предстояло умереть в нечеловеческих условиях в немецких лагерях смерти? У нас не было возможности узнать это наверняка.
Не в силах даже осмыслить весь ужас, о котором я только что услышала, я потрясенно шагала по темному полю, вцепившись в руку Ольги. «А чью руку будет держать Ева, когда узнает?» – с болью в сердце подумала я.
Этот кошмар оставался с нами на протяжении бесконечных недель, а с кем-то остался на всю жизнь. Учителя стали особенно внимательны к тем из нас, кому теперь приходилось жить в страхе и смятении. Мрак навис над школой тяжелым облаком. Потрясение затронуло всех. И евреи, и христиане – все ощущали трагедию, и после этого дня наша жизнь изменилась навсегда.
* * *
Тот мартовский вечер стал худшим за все мои юные годы. Окутанная ужасом и онемевшая от боли, я не могла ни говорить, ни плакать. Я лежала, смотрела в одну точку и отчаянно молилась о возможности взять на себя страдания родителей, умереть за них или хотя бы разделить их судьбу.
Хана села у моей кровати и попыталась меня утешить. Весь вечер она утешала тех, кто, как и я, боялся за родителей. Хотя ее родственникам и друзьям тоже грозила опасность, тем не менее ее мама и папа находились в безопасности в Британии, и она чувствовала себя виноватой оттого, что на нас обрушилась столь ужасающая перспектива.
Я знала, что Ева в тот день дежурила в ночную смену, поэтому вряд ли могла слышать новости по радио. Я излила свои чувства в письме ей на следующий день. Ее ответ до сих пор хранится у меня. Она написала мне ночью 17 марта 1943 года:
Моя дорогая младшая сестричка!
Я слышала новости и не стала плакать, я просто запретила себе об этом думать. Мой оптимизм снова одержал верх, я решила, что такого просто не может быть. Но сегодня, получив твое письмо, я почувствовала, что должна ответить.
Что же тебе написать? Попытаться тебя утешить, успокоить и защитить? Наверно, лучше всего будет описать, что я чувствую. Я знаю, что тебе больно. Как и ты, я бы тоже с радостью отдала жизнь за маму и папу. Но что это будет за жизнь без нас с тобой? Что за лето без солнца?
Я до сих пор не пролила ни одной слезинки. Не потому, что я сильная и храбрая, а потому что мне некогда было думать о себе. Верушка, я, кажется, начинаю понимать, что такое жизнь. Поиски своего пути трудны, порой невыносимо трудны, но иногда бывают и проблески радости. Вот что я поняла: люди горюют и плачут главным образом потому, что им себя жаль. Ты плачешь, потому что не можешь вообразить свою жизнь без мамы с папой. Ты плачешь при мысли о тяготах, которые они, возможно, сейчас переживают. Но подумай, как умножились бы их страдания, если бы они узнали, что ты несчастна! А если случится худшее, Верушка, мы еще успеем погоревать.
Поэтому я заставляю себя продолжать работать, как обычно, улыбаюсь пациентам, и те улыбаются в ответ и называют меня «улыбчивой медсестричкой». Из-за Гитлера они испытывают страшную боль, и улыбка дается им не так-то легко. И вряд ли они догадываются, каких усилий мне стоит держаться бодрячком