Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь, уважаемые товарищи, завершилась обычным для гражданкиКулаго валютным скандалом с битьем посуды и криками «проклятая страна», «рабы»,«люблю вас всех», «умрем на одной помойке» и так далее. Подписав чек «Лионскогокредита», Кулаго заснула в объятиях голкипера команды «Пожиратели дыма изТурку» и была унесена им в гостиницу в 0 часов 390 минут.
Академик и его друг Пат еще раньше, а именно в 0 часов 380минут, покинули бар с девушками Хакимовой и Фильченко. Последовать за ними«Силикат» возможности не имел, поскольку был уведен господином Магнусоном длясерьезной беседы, о которой будет сообщено дополнительно, а старику Потапченкоиз туалета № 17 прошу не верить.
С глубоким уважением
внештатный сотрудник ГУК Л.П.Фруктозов, поэт
…Она было удивительно хороша. Конечно, я знал, кто онатакая, но все-таки как она была хороша! Она спускалась впереди меня по гнуснойлестнице желтого потрескавшегося мрамора со стертыми, как дореволюционныестоловые ножи, ступенями. Лестница эта будто бы вела не в гардероб и из него наночную улицу, а в душную мыльню, где подмывают больных старух, или стираютбелье осажденного полка, или обмывают трупы, или варят мыло из бродячих собак,или выпиливают гребни из берцовых костей… но вот она остановилась на этойлестнице, поджидая меня, обернулась с улыбкой, и весь ее милый изогнутыйсилуэт, и гладкая птичья головка с большими украинскими глазами, и тонкая рука,которая при этом движении почему-то легла на вычурную вазу в нише… ниша с вазойи купидоном!… и вдруг гнусная мыльня выветрилась из сознания, в памяти возникловолнение, и весь этот миг с его жестом, светом и звуком прервал мне дыхание, иты вспомнил, как
Мелкий лист ракит
С седых, кариатид
Спадал на сырость плит
Осенних госпиталей.
…Был осенний, холодный и прозрачный, катящийся к закатудень, когда сквозь пожухлую листву бузины я вышел к разрушенному дворцу ипрошел под аркой, на которой еще уцелело изречение PRO CONSILLO SVO VIRGINUE. Яоказался на плитах, меж которых торчали пучки рыжей травы, а наверху набалконах с обнажившейся арматурой росли даже кустики. Я оказался в этом углузапустения, уединенной юдоли, земной глуши, жизни, разрушенной в некоторыевремена. Но, как ни странно, убожество разрухи и даже смерзшиеся кучки кала,отбитые носы и половые железы античных статуй не вызывали презрительной жалостии не унижали глаза. Некогда шумный и богатый дом вот уж столько десятков летжил в смиренном, но гордом умирании, в достоинстве, которое неподвластноникаким варварам и никакой взрывчатке, и, наверное, каждый год в эту порукакой-нибудь четырнадцатилетний мальчик вроде меня выходил сквозь пожухлыелистья бузины на мраморные плиты, и у него кожа покрывалась пупырышками отволнения. Он видел сквозь пустые окна и провалы крыши прозрачное осеннее небо слетящим багряным листом и понимал, что дом обещает ему его будущую жизнь, и вотэтот поворот к нему длинной тонкой фигуры, гладкой птичьей головки с огромнымиукраинскими глазами, и только Бог знает, что еще обещает и о чем напоминает емуэтот разрушенный и заросший бузиной дом на пороге юности.
– Куда мы отправляемся? – спросила Фильченко.
– Ко мне в мастерскую, – машинально ответилХвастищев.
Она тут усмехнулась, и усмешка эта кривая вмиг развеялаочарование и напомнила Хвастищеву, что он зверски пьян, что он хлыщ, гуляка,гнусный тип, а с ним валютная шлюха, стукачка, оторва Тамарка.
– Лепить, что ли, меня хотите? – снова усмехнуласьона жалко и вульгарно, с полной покорностью, но в то же время и с недобрымполицейским смыслом.
Откуда же возник тот миг и образ дворца и неужели в душеТамарки ничего не шевельнулось, когда она ТАК обернулась и ТАК положила руку навазу?
– Молчи, Тамарка, поменьше спрашивай, – грубоватосказал Хвастищев, взял девушку крепко под локоть и повлек в гардеробную, словнострогий муж подгулявшую супружницу.
В гардеробной валютного бара происходила какая-то дикаясцена. Две очень объемистых, но проворных задницы, окаймленных серебрянымигалунами, сновали взад и вперед по полу. Так, должно быть, по ночам в подземныхштабах снуют по меркаторовой карте мира вдохновенные ядерные генералы. Возлезеркала в задумчивой позе, словно Принц Датский, с Кларой на руках стоялТандерджет. Девушка то ли спала, то ли была в обмороке, и ее кривоватые ножки всморщившихся чулках беспомощно раскачивались, словно сосиски недельнойсвежести.
– Что они ищут? – спросил Хвастищев, глядя нарыщущих гардеробщиков в голубой с позументами униформе.
– Золото, – равнодушно сказал Пат.
Старческие пальцы цепко хватали и рассовывали по карманамзолотые кругляшки.
– Кларкино монисто, – сказала Тамара, –рассыпала, идиотка!
– Усе у пол ушло, к мышкам, – хихикнул один изгардеробщиков. – Паркетик-то сплошные щели, и то правда, двести лет отельбез капитального ремонту…
– Встать! Страшный суд идет! – гаркнул Хвастищев ислегка поддел носком ботинка вторую генеральскую задницу.
Миг, и перед ним возникла внушительная фигура свеличественным зобом, прозрачным ежиком волос и черными, полными застоявшегосясахара вишенками глаз. Еще миг, и Хвастищев его узнал, узнал, содрогнулся…
– Оденьте даму, – сказал он, борясь с дрожью ипоказывая на Тамарку.
– Так-так, – сказал гардеробщик солидно,покровительственно, пожалуй, даже с некоторым начальственнымблаговолением. – Кажется, передо мной небезызвестный товарищ Хвастищев,Радий Аполлинариевич?
– Откуда вы знаете? – Хвастищев растерялся, какрастерялся когда-то тот жалкий магаданский школьник перед черной неуклюжей«Эмкой» с зашторенными окнами.
– А вот прочел вчера в газете и сразу догадался, –с многозначительной улыбочкой гардеробщик отстегнул клапан кителя и извлекгазетную вырезку с жирными буквами заголовка «Ответственность переднародом». – Ваше заявление. Радий Аполлинариевич. Первейший долг каждогохудожника, пишете вы, трудиться для народа, создавать возвышенные и прекрасныеобразы наших современников. Золотые слова, товарищ скульптор!
Он развернул перед Тамаркой ее макси-шубу на рыбьем меху, асам все смотрел на Хвастищева, а тот прислонился к стене, дрожа от унижения ибезысходной тоски.
У зеркала Патрик Тандерджет декламировал на ухо Кларе поэмуАлена Гинзберга «Вой».
– Трудиться для народа, создавать возвышенные ипрекрасные… – звучал в ушах Хвастищева голос страшного старика, вернее, нестарика вот этого в холуйской униформе, а того, кого он узнал, кого ужевспомнил почти до конца.