Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подработка в лаборатории закончилась, и выпивку приходилось доставать самой. И тогда Галька стала понемногу подворовывать из материной пенсии. Старуха, кроме того, что слепла, так ещё и память теряла, потому недостающих денег хваталась не сразу. А когда и обнаруживала недостачу, то Галька уверяла, что это сама мать либо по рассеянности где-то потеряла, либо куда-то спрятала и не может найти.
Чтоб легче было прожить, устроилась Галька в ресторан, на кухню, зеленщицей, где и смотрела каждый вечер на приходящую публику. Это было почище, чем в кино, которое она и вовсе забросила.
Уходя с работы, Галька ещё раз подошла к порогу, чтобы взглянуть в зал. Оркестр наяривал, и пары извивались друг перед другом…
– Вот всегда так – кто плачет, а кто скачет! – сказала Галька подошедшей, тоже работнице кухни Тимофеевне. – Идём-ка домой.
– Работала я у одних после войны, – рассказывала по дороге Галька, – так мне показалось, что сегодня я ихнюю дочку видела у нас в ресторане. Хотя как теперь узнаешь, маленькая она тогда совсем была!
– А чего ж бы ей и не быть. Хозяева – всю жизнь хозяева, – ответила Тимофеевна.
– Это верно, – согласилась Галька, останавливаясь, чтоб передохнуть: сумки, что несла с работы, полные разной снеди, были очень тяжёлыми.
Дома на своей койке сидела мать в ночной рубашке. Она рылась в пустом кошельке, выворачивая его, что-то невидимое вытряхивала…
Полным ужаса невидящим взором обратилась она к пришедшей дочери. Галька тотчас же припомнила, что позавчера забрала всю материну нищенскую пенсию. Деньги нужны были срочно и даже не ей, но её нынешнему сожителю, своему сверстнику, крепкому и бравому ещё мужичонке.
– Где же моя пенсия? – заголосила мать. – Галька, ты забрала, Иродова дочь, что ж я теперь делать буду?
– Мама, перестаньте плакать. Как всегда куда-нибудь засунули и плачете.
– Врёшь, в кошельке, вот тут они были! – старуха потрясала им, а по лицу её, из незрячих уже глаз всё выкатывались и выкатывались новые слезинки, устремлявшиеся вниз по глубоким морщинистым бороздкам. Она что-то говорила ещё и плакала, пока Галька выгружала на стол принесённое сегодня.
Мать затихла и Галька обернулась. Старуха продолжала сидеть, тихонечко всхлипывая, а над ней по стене полз здоровенный клоп. Галька прислюнявила палец, подошла и с удовольствием раздавила его.
Папино пальто
«…ведь нельзя же залезть в душу человека и узнать всё, что он ни думает!»
Н. В. Гоголь «Шинель»
Лёня Якименко ненавидел бром, которым его как возбудимого и впечатлительного ребёнка, поила мать. Он покорно глотал резко пахнувшую валериану и противный пустырник, бром же вызывал почти рвоту, впрочем – нервную. И вот почему. Едва Лёня на цыпочках (хотя раньше сбегал со своего пятого) достигал первого этажа, за одной из дверей начиналось склочное погавкиванье, яростно нараставшее по мере его приближения. Это лаял проклятый Бромик – крохотная гладкошерстная собачурка, тельце которой еле держали тонкие кривоватые лапки – радость, гордость и успокоение старого доктора, жившего на первом этаже. Бабушка говорила Лёне, что бром – успокоительное средство, и врач-старик, нажившийся на подпольных абортах, специально так и назвал собачку – свою усладу. Бабушка беззлобно называла Бромика «еврейской овчаркой» и сама смеялась при этом и вытирала слёзы в уголках глаз. Лёне было не до смеха. Бромик являлся ему во сне, но только – неожиданно огромным, правда, такими громадинами во сне была и прочая, внушавшая ему ужас нечисть: тараканы, клопы, летучие мыши, крысы, устроившие себе на дворовой мусорке посиделки… От ночных страхов он писал в постель, от дневных – слезами заливался. Действительно странным мальчиком он рос, к тому же смешливым и дурашливым. Единственно безопасными местами ему представлялись – постель, в которой, укрывшись с головой одеялом, он был скрыт от ночных напастей, да старое отцовское кожаное пальто на вешалке в коридоре. Обвернувшись им, пропахшим кожаной пылью, будто в новую неприступную кожу, он был неуязвим; оно было и бронёй, и щитом, успокаивало. Кроме того, оно было неотделимо от, во все сезоны ходившего в нём, отца, хоть строгого и большого, но защитника и спасителя.
Отец был удивительной фигурой в этом женском, не считая Леонида, царстве: среди матери, бабушки и обеих сестёр. Видно, не мог он сладить с ними со всеми и потому, придя со службы и отобедав, подолгу лежал он обездвиженно, лицом к стене. Мальчик точно знал, что не спит отец, слишком выразительно-бодрствующей была его спина. Он словно отгораживался ею от них от всех, как-то автоматически зачислив и сына во враждебный бабский лагерь.
К тому моменту, когда отец внезапно и быстро умер, Лёню приняли в пионеры. Бабушка рассказывала внуку, что отцу неправильно поставили диагноз, что то́ был аппендицит, а врачи считали, что колика и засадили в ванну с горячей водой. И хоть как ни кричал, ни выл, даже бился отец, его не выпустили из ванны: держали насильно. В ней он и скончался.
Так третьеклассник Лёня впервые попал на кладбище, где его прилюдно заставили прощаться с мертвецом. Обливаясь слезами, поцеловал его мальчик в холодную щёку, а потом, сконфузившись, вытирал слёзы концами нового алого галстука. Всё время, пока оркестр играл похоронный марш, а гроб на полотенцах спускали в могилу, Леонид держал «пионерский салют», так, что под конец рука заныла, а опустить, ведь он себе «честное пионерское» дал, нельзя было. Больше всего хотелось ему побыстрей очутиться дома, чтобы забраться под отцовскую кожанку, где тихо и мирно, и не было всех этих жизненных страхов.
Дома он тотчас забрался под неё и заснул, и ему даже сон приснился: отец, как всегда, лицом к стене, и спина его вечным укором, молчаливо протестовала – и в этом было счастье.
В шестнадцать лет Лёня сам надел отцовскую кожанку; как и для многих старых вещей, для неё не было разрушительным это самое время. В ней он блаженствовал, она была для него вроде каркаса, который держал его сущность, не давая расползтись.
Бромик подох, умер и его хозяин, да и бабушки, подхихикивавшей над