Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здравствуй Нюра! – сказал он, и Галька задрожала, услыхав его низкий, с хрипотцой голос.
– Здоров будь Гриша! Чё давно видно не было? Или, может, кралю где завёл? – застрекотав, засыпала его вопросами Нюрка.
А Галька стояла, не зная, что ей делать. Она хотела бы сдвинуться с места и уйти или хотя бы отвести глаза от этих сверкающих очей, но была не властна и пошевелиться. Она будто вбирала взглядом всего его, и простые слова его, и хохот звенели где-то внутри неё. Но странно, всего этого ей было мало, её как жажда измучила, смотрела и насмотреться не могла, слушала, да никак не наслушивалась…
– Знакомься, Гриша, – вдруг сказала Нюрка, – это моя подружка. И она подтолкнула Гальку к нему. Галька, как во сне, протянула ему руку, отчего он внезапно снова рассмеялся, но крепко пожал. И совсем уж неожиданно, взяв её под руку, повёл по аллее. Галька забыла всё: и то, кто она и откуда, и про то, что нужно спешить, чтобы успеть приготовить обед, и даже то, что где-то там спускается с горки на санках Ирочка… Век бы так идти, чтоб только лишь, скосив глаза, увидеть его гордый профиль.
Они стали встречаться в каждое из его увольнений, и Галькино существование превратилось в чётко поделенное – медленное течение дней без него и краткие, праздничные миги с ним. Невероятным, но, увы, реальным был мир без него, и волшебным, следовательно, не существующим, а словно снящимся, было время, что проводили они вместе.
Прибежищем для них стал чердак одного из домов, где имелся старый продавленный диван. И однажды закатным весенним вечером, когда они обнявшись лежали на своём диване, Гришка вдруг сказал ей незнакомым, злым голосом: «Ты долго меня мучить будешь?» Она изумилась и даже не этому нелепому вопросу, а ненависти к ней, прозвучавшей в голосе его. Она безмолвно подалась к нему, как бы давая понять, что всё будет, как захочет он. И тут же он страстно зашептал о том, как они поженятся, о том, как он любит её и как после демобилизации его, уедут они в Грузию…
Но и случившееся не сделало её счастливой, единение было не вечным, потому и не полным, а Грузия, такая близкая и родная, совсем еще недавно, вновь стала недостижимой.
В тёплой весне и жарком лете среди луговых трав и на прохладной лесной мшистости сплетались они в объятиях, и ласки их были пылкими, а уста жаждущими, и руки умелыми, а тела и в расслаблении вновь и вновь стремились к близости, к слиянию.
Но Гальке, как животному, предчувствующему близкую беду, хотелось выть, чтобы излить всю глубину отчаяния и горя предстоящей разлуки. Потому что ведь с каждым днём его, её Гриши, Гришеньки, Гришуньки, становилось всё меньше и меньше. Он словно бы истаивал, уносясь, наверное, в милую Грузию, а может к какой-нибудь оставленной в тех краях девушке, красивой и гордой, хранящей свою девичью честь для него, будущего мужа.
И в последнее их свидание он, не глядя на неё, говорил, что поедет сначала сам в селение, расскажет о ней родителям, а потом уж вызовет её. Она не воспринимала смысла его слов, да и не нужно было это, ведь ясно – он уходил, и навсегда, и удержать его ничто не могло. Галька не отпуская его руки, смотрела на него, и он вдруг ласково, но также не глядя в глаза, сказал: «Чего пялишься, дурочка, будто в последний раз видишь? Глупенькая!»
– Да, да! – прокричало всё в Гальке, но упавшим голосом она только сказала, впервые, – я же люблю тебя, Гришенька!!!
Он дёрнулся и быстро зашагал по той же самой аллее, на которой она когда-то и увидала его. Только теперь вместо праздничного улыбчивого лица его была видна лишь удалявшаяся с каждой секундой спина его, и издалека его уже можно было принять за любого другого человека…
Она думала, что умрёт, так как не представляла себе жизни без него. И не только не умерла, но и узнала, что носит новую жизнь в самой себе.
– Нужно что-то делать! – сказала Нюрка.
– Что? – тупо спросила у неё Галька.
– Что, что? – рассердилась Нюрка. – Аборт, вот что. Да не распускай нюни, не ты первая, не ты последняя. У меня в пригороде есть бабка знакомая. Только никому не говори! За это знаешь, что бывает? Сажают, вот что… – и она сделала страшные глаза. Ныне Гальке было всё равно, что будет, взор её был словно туманом застлан, из клубов которого то появлялась, то исчезала аллейка, по которой в вечное отсутствие быстро уходил, точно убегал, он.
Потому она и согласилась на Нюркино предложение и отдала часть своих прибережённых накоплений усатой бабке в клеёнчатом переднике в обмен на боль, что сулила освобождение её отягчённому бременем телу…
Боль пробудила её! Вместо тумана перед глазами поплыли алые круги. Теперь она хотела жить, хотела ясности и чёткости всего – очертаний, фигур, предметов, людей, деревьев… Ну и что из того, что он ушёл, жизнь не кончалась!
Как и не обрывалась она еженощно, когда люди погружались в топкие, тёмные, так схожие со смертью сны. Для того, чтобы утром вместе с засеревшим на востоке небом, с первым криком птиц восстать вновь.
Она стискивала зубы, чтобы не заорать от режущей боли, а старая ведьма частями выбирала из неё что-то, и это ч т о-т о с плюханьем падало в таз. Только тогда до Гальки дошло, что не только её кромсала бабка, но и не рождённого ею сыночка или дочку, плод их горячих объятий на скрипучем диване. Но было поздно…
Она не помнила ни дороги назад, ни последующих дней. Кровотечение после аборта было массивным. Галька металась в жару и лихорадке, хозяева выходили её. Она выжила, хоть и должна была умереть.
Потянулась ниточка ничем не запомнившихся дней, которые она даже не жила, а п р о ж и в а л а.