Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вдали от толпища, из-за куста боярышника, наблюдал за сутолокой одинокий растерянный глаз. Я узнал потроша Циля по торчащим патлам и охапке кольев на плече…» (стр. 123).
Далее мы шли молча. Был он чем-то угнетен, не в своей тарелке. В глазах — две раны. Наконец, на повороте в Кендерешив, обрел он речь:
«Вчера ходил на кладбище. Чтобы попросить помощи у моей покойной матушки. Эмешка ее очень любила, а бабка любила внучку… Так вот, в ее склепе с гробовой плиты упал ангел. Отломилось каменное крыло… А личико… личико тому ангелу каменщик тесал с моей дочери. Что может означать сей знак, Мафтей?»
«Не знаю. Я не разбираюсь в знаках мертвых. Мне бы разобраться с живыми».
«Ты презираешь мертвых, человече?»
«Я уважаю смерть. Человечество состоит большей частью из мертвых, чем из живых. Но я не муха, чтобы идти за мертвецами».
«Эх, а моему сердцу это знак предвещает, что моего ребенка уже нет среди живых».
«Послушайте, любезный. Камни иногда падают. Не только с могил, но и с неба… Как, к примеру, упал ныне под ударом молнии. И притом не мертвое крыло отломилось, а погибла невинная живая душа… И что, теперь должен наступить конец света?!»
В саду жгли обрезанные ветки. Огонь шипел на сыром хворосте, вихрил искры. Мой спутник остановился и, постояв минуту, грустно сказал:
«Человек создан для горя, как искра для полета… Я бы покорнейше просил тебя, Мафтей, ускорить поиски».
«Я не медлю и не спешу, я двигаюсь вместе со временем и природой. Ибо разве можно их обогнать?»
Не было о чем более говорить, и я попрощался. Почему люди верят скорее мертвым, чем живым? Может, потому, что мертвых за нами больше, чем пред нами живых.
Мой день вечерел. Как скоро проходит час. Как скоро проходит день. Не успеваешь понять, что это был не день, а жизнь.
Кони фыркали к дождю, и уже под Черником он догнал меня — мелкий, кусливый. Я протиснулся в горницу, но и здесь было сыро. Что-то не давало мне покоя. Я достал из-за пазухи бутылочку Кизмана и нацедил себе полный погар вина. Заслуженная чаша труженика. Вкусно глотнул, прислушиваясь, как теплая хмельная габа всколыхнула утробу. Вино было легкое и крылатое.
Еще раз сглотнул и улыбнулся невольному воспоминанию. «Вино созревает не в бочке, а во рту», — любил приговаривать мой несчастный отец. А он хорошо разбирался в этом.
Вино согрело тело, но не развеяло одиночества. И я позвал Марковция.
Проснулся я затемно. За рекой лишь кое-где светились немощные огоньки в окнах. Деревья еще спали, но не птицы. Сквозь сукно утренней мглы пробивалась улыбка нового дня. С утра я попал в хороший стих, работа спорилась. Должен был изготовить лекарства для пани бурмистровой. И еще для кое-кого. Кукушкины слезы, калган, ноготки, моховик, метельная трава, молочай, мышиный горошек, барсучий жир…
Вчера на подгорянском побоище я снова вспоминал тот страстной день. И ту барышню, что силилась мне помочь с ранеными. В короткую минутку отдыха она спросила: «А научиться лечить может каждый?» — «Думаю, что да. Однако лечить и излечивать — не одно и то же. Исцеление, детка, — возвращение человеку целости». — «А как становятся целителями?» — «Как? Бывают люди, которые не знают, что смертному не подвластно чудо. Они верят, что могут помочь страдальцу. А тот верит им — так и происходит исцеление».
Что я мог ей еще объяснить?!
От больного я требую одного — веры. Требую правды. Быть со мной в хвори откровеннее, чем с женою, чем с собою во сне. В этом ремесле я ничего не придумал, ничего не выдумал. Я приобрел это в книгах и свитках своего духовного протектора Аввакума. А главное — у Назаретянина. «Господи, забери у меня все, только не веру». Единственный приют в лечении для меня — сия молитва. Лечит Господь, а я помогаю своими руками, своим голосом, intimus vis, сиречь — внутренней силой. И, вестимо, — дарами Живла-Природы.
«Проснулся я затемно. За рекой лишь кое-где светились немощные огоньки в окнах. Деревья еще спали, но не птицы. Сквозь сукно утренней мглы пробивалась улыбка нового дня. С утра я попал в хороший стих, работа спорилась. Должен был изготовить лекарства для пани бурмистровой. И еще для кое-кого. Кукушкины слезы, калган, ноготки, моховик, метельная трава, молочай, мышиный горошек, барсучий жир…» (стр. 128).
А сколько таких, что хворь сами себе внушают и носятся с ней, как курица с яйцом. К таким и подход иной. Начертишь знаки на теле больного, обернешься к стене, что-то бормочешь, зеваешь, разглядывая трещины на штукатурке или плетение паутины. А бедняга прислушивается, дрожит.
— Не пожалеешь курицу за каждую вылеченную ногу? — грозно спрашиваешь.
— Не пожалею.
— Посмотрю через девять дней…
Через девять дней я ем курятину. Люди верят — и исцеляются. Ибо ценят то, за что платят. Только то и ценят.
Лекарства должны быть горькими, предписания строгими и загадочными. Первое требование — пить чистую воду. Много пить. Когда пьешь — не есть, когда ешь — не пить. Второй наказ — мыться. Третий — благодарственные молитвы. Благодарность за то, что имеешь, а не выпрашивание того, чего хочешь… А еще — ходить в яму и присыпать за собой опилками или перетертой листвой. Почему-то этого труднее всего добиться от русинов, которые рождаются на соломе, а умирают на доске.
В россыпях зелья на столе зеленовато поблескивала начатая бутылка. Хорошее вино у Кизмана. Мой отец говарил: «Чтобы вино было легким, его должна делать легкая и добрая рука».
Какой она еще может быть у стекольщика, который целый день орудует железной цевкой! Вино и стекло из-под одной руки. Стекло и соль — из-под одной горы. Горы, над которой взошла звезда моей любви.
Нам не разгадать небесные глаголы. Зато нам открыты прописи пережитого. Нет-нет, да и обновится в воспоминаниях, аки орленок, юность моя.
Бывают года — короткие, как хвост белки. А тот был длинный, как старосветское ожерелье. И такой же дорогой для меня. Год чудес.
Лето пахло прибрежной ряской и мореным дубом. Запахи — это слуги, с которыми можно вернуться в разные времена жизни. В то лето мы строили ниже «Желтой корчмы» перегату[136], которую швабы называли шлюзом. Годом ранее случилось страшное наводнение, что слизало целые улочки бедняцких мазанок, заполнило подвалы и крамарни[137] центра города, нанесло ила в Борок и Цитрон-Сигет. Комитат решил строить шлюз, которым бы можно ослабить быстрину и, наконец, навести порядок с перевозом, ибо после того как загородили Полатиновое поле, рыбари исхитрились брать за переправу пошлину. Моего отца, что знал Латорицу лучше, чем свой жеб (всегда пустой), попросили сесть в общую лодку. Через день они менялись с подельником Иосифом Грюнвальдом и брали за перевоз в одну сторону половину крейцера. За год платили в казну по три форинта. Имея в управе какое-никакое слово, родитель приобщил к речным работам и меня. А сам в свободный день ловил рыбу — единственное, что в своей жизни знал и любил.