Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Латорица тогда была, как малое море. Весло в мутной гуще — что соломинка! Дубовая долбанка на свинцовых бурунах — что скорлупа орешка! Заливало их и крутило во все стороны. Дед рвал жилы, зорко вглядывался во тьму, но дождевая завеса накрыла берега. Если лупанет лодкой о каменный бык моста — им конец. Если вынесет на крутеж — затянет в омут. Может, и удастся выплыть, но не в тяжелой одежде. Гребя, дед одной рукой содрал с себя шапку, зипун[150], сапоги. И супряжнику скомандовал: «Избавляйтесь, пан, от тяжестей! Тут уже душу спасать надо». — «Я не смею! — кричал тот сквозь бурю. — У меня на руках ценное сообщение для князя». Не успел он произнести это, как бревно ударило в борт — и человек стремглав полетел в воду. Благо, дед тут же швырнул связку веревки, притороченную к носу дубака. Несчастный ее схватил и долго болтался во вспененных волнах, пока не вцепился в лодочное крыло. Видать, это их и спасло. Суденышко повело боком и прижало к нанесенному плывуну в устье рукава. Выбрались на твердое. Мой дед читает «Отче наш», а пан аж надрывается: «Блюдо! Серебряное блюдо утонуло». Что и как? Оказывается, он должен был передать князю депешу о готовности Мукачева поддержать его выступление, а также дорогие дары от городских вельмож — серебряные блюдо и чашу старинной турецкой работы. Вот это блюдо и ушло на дно Латорицы. Чаша же была за пазухой.
«Э, — утешал несчастного перевозчик, — выпьет твой воевода из серебра, а поест из меди. Нет реки без воды, а войны без потерь. Не волнуйся, я подтвержу твою невиновность».
Мой дед тоже знал кое-что о войне, ибо тридцатью годами ранее сам убежал в куруцы. И с комендантом Матяшем Суханом брал укрепленные замки Онод, Сенде и Токай. Там они пили дорогие вина как воду. А потом и раны ими промывали. Под Дюрком их разбили и погнали к Тисе. Должны были переправляться кто как мог. «Вода найдет дыру, война найдет путь», — любил приговаривать мой дед Данила.
Завершу свою повесть замечанием, что в тот бурный вечер Ференц Ракоци объявил смертную войну австриякам и призвал в свои ряды всех жаждущих свободы. И на старшинской трапезе, говорили, поднял за победу серебряную чашу с выбитыми на ней птицами. Что было вырезано на утерянном блюде, так никто и не узнал. А что было потом, знают все. Двинулись из Мукачева — и к осени вся Мадьярщина до самого Дуная была освобождена, и трудовой люд сразу же почувствовал облегчение».
Разноплеменная артель слушала Грюнвальда с придыханием — в каждом сердце воспоминания об отчаянных куруцах находили теплый отголосок. Небось не было в наших краях рода, который бы не соприкасался с той победной порой. И, словно сговорившись, все повернули головы к реке. До сих пор мы сдерживали ее норов, а теперь она открыла еще и загадку своих глубин.
«Понимаю, — радостно блеснул зубами Грюнвальд. — Каждому хочется знать, где эта пришта произошла. И я спросил. По всем признакам, где-то напротив иерусалимской вербы, в десяти шагах от берега. Такая наводка осталась от моего деда. И что с того. Только ленивый не брался найти серебряное блюдо. Все бесполезно, зря. Река камни швыряет, не то что какую-то посудину…»
Десять пар глаз впились в реку. А я… я перехватил внимательный взгляд других глаз — зеленовато-желтых, как старый церковный колокол, — и боялся оборвать сию неожиданную, тайно щемящую связь.
На следующий день я попросил своего отца сменить меня на шлюзе, а я стану на переправу. И помолился, чтобы меньше людей нуждалось в переправе. Мне было не до них. Нарочно я топтался у Русинского берега, вычисляя свое. Обследовал заглохший старый рукав, поросший камышом. Прикидывал расстояние до заветной вербы, мерял глубину — там она была в добрых два человеческих роста. Для меня это не проблема. Морока в другом: пока нырял и успевал на задержке дыхания ощупать какую-то букату[151] дна, меня относило и я должен был прытко плыть к лодке. А это привлекало внимание с берега. И со шлюза могли узреть мои уловки.
Нужда находчива, а голь догадлива. Приспособился и я: прикрепил лодку посреди реки якорем, а сам привязал к ноге тонкую веревку. Ею подтягивался, чтоб глотнуть воздуха. Так и сил меньше тратилось. Дно было неоднородное: где галька, где щебень, а где песчаные косы. Хрупкое разгребал я руками. Полоса за полосой обследовал ложе реки. К полудню добыл со дна какие-то черепки, воловий рог и ржавые ножны от ятагана. Турка на сих берегах тоже били, еще до австрияков. Я не знал, сколько могло весить то серебряное блюдо, а значит — на какую даль могла его унести быстрина.
В одну реку никогда не войдешь дважды, писалось в какой-то из книг, которые доставлял мне схимник. Однако ничего не говорилось о речном дне. Насколько неоднородно оно? Вечером я попытался это выведать у своего отца. Его тоже когда-то принесла на наш берег река.
«Всякая вода во всякое время имеет свою природу, — объяснял он. — Может гору пробить, а гнилой пень обходит годами. Может захватить целое поле, а камень будет облизывать веками, пока не сгладит на крупицы. Вода — что жена, мягко стелет, да жестко спать…»
Я поддакнул, будто уразумел, про что он твердит. А на рассвете пришел к реке с крышкой от горшка. Пришел на экзамен. Направил лодку на быстрину, где в глубине бегали пацерки[152] пузырей, и уронил черепок. Обозначил место. Не сразу и разглядел, что с берега за мной наблюдают. Монах, так и есть.
«Ты задумал варить рыбу прямо в реке?» — уколол он шуткой.
И я должен был открыться ему с передрягой, в которую вмешался по доброй воле. Аввакум терпеливо выслушал мое бормотание и сухо отрезал:
«Эх, голова макоцветная… Я ему готовые блюда мудрости подаю, а он на пустую утварь тратится… Как девица-медуница», — махнул рукой и пошел к плотине.
Я вернулся к лодке. А тут слышу:
«Стой. Стой и вонми[153]: серебро — лунный металл».
«И что?» — спросил я.
«А то, что месяц тебе подскажет…» — и теперь уже поплелся бесповоротно.
Еще одна загадка. Что рыбарь, что монах — велико их многословие! Единственное отличие: один рыбу ловит, а другой — души.
С тех пор я начинал и заканчивал дни на реке. Огромные воды перетекли через меня, в тех толщах я извивался угрем. Казалось, что легче стали даже кости. Все чаще я вспоминал человечка с желтым и сухим, как бубен, лицом, который ходил в шерстяной плащанице. Он спал, как малфа[154], на дереве у Зеленякового торжка и нес чушь несусветную. На все вопросы имел длинные и причудливые ответы. «Что такое наша Латорица?» — выведывал я. «Река-что-течет-с-Небес. Полный даров поток Божьего дыхания, сочетает отдаленные поселения и является земным отражением другой, звездной, реки, которая течет по небу и которую солнце должно пересекать так же, как и люди реку земную».