Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В. Л.: В вашей судьбе были два таких момента. Их можно назвать счастливыми, можно назвать трагическими. Когда советская власть вас выслала из Советского Союза, и 1990 год, когда вы первый из литераторов вернулись. Когда вы почувствовали свободу: когда вы оказались там или когда вы вернулись сюда?
Ю. К.: Вы знаете, не хочу показаться нескромным. Я вообще всегда чувствовал себя свободным, и при советской власти в том числе. Я, собственно, делал, что хотел, читал, что хотел.
В том смысле, что у меня была возможность получать и тамиздат, и самиздат. Но, конечно, вечером выпьешь, наговоришь, а утром думаешь, а был ли стукач в компании? В этом смысле такой страх, наверное, свойственный любому советскому человеку, был и во мне. Но в принципе я не скажу, что я чувствовал себя когда-либо рабом. Может быть, я даже бросал какой-то вызов. Я «Архипелаг ГУЛАГ», обернутую в газетную бумагу, читал в метро, например. Понимаете? Когда я туда приехал, это, конечно, совершенно другой мир. Ведь тут же мы жили в постоянном дефиците. Даже самого элементарного нет. Не мог себе представить, что можно проходить мимо витрины магазина и видеть, как стопками там лежат разные джинсы. Это же было невероятно! Казалось, что такого не может быть, потому что не может быть никогда. И вдруг после этой советской нищеты в 1982 году – такое изобилие. Когда первая работа моя – 5000 франков. Я захожу в кафе, а там 2 франка бокал вина.
Я думаю: «Господи! Сколько ж я могу выпить прекрасного бордо теперь!» Это было невероятно. Я казался сам себе богачом.
В. Л.: Ну хорошо. А обратно, когда вы вернулись в 1990-е?
Ю. К.: А обратно, когда я вернулся, это, конечно, была тяжелораненая Москва и тяжелораненая страна. Я это очень почувствовал. Я и думал так: 70 лет строили коммунизм, когда эту цель жизни вырывают, причем, мне кажется, с недостаточной анестезией, страна хворает. Я это очень болезненно переживал. Понимаете, для чего мы, допустим, стремились к демонтажу коммунистического режима? Именно в первую очередь для морального возрождения, даже для морально-культурного возрождения родины.
А тут я к своему изумлению заметил, что даже те люди, с которыми мы вместе выходили на культурное служение, никто из них не стал лучше в 1990-е годы. А многие стали хуже. Даже из тех, про которых я никогда бы не подумал, что они купятся на ту или иную подачку, будут добиваться получения олигархической премии и так далее. Никто не стал лучше. Я очень остро почувствовал в этом смысле моральное опустошение России 1990-х годов.
В. Л.: Вы чувствовали себя европейцем здесь?
Ю. К.: Европейцем в том смысле, что я гораздо лучше понимал западное общество, чем многие здешние, понимаете, политологи, которые, не задумавшись, что и как, начинали насаждать здесь западные нравы. Я, во-первых, понимал, что многое не для России. А, во-вторых, я был эволюционист. Я считал, что все должно проходить органично, эволюционно, а не в такой спешке, как это делала команда Гайдара, прямо так скажу. И меня не понимали многие мои коллеги.
Почти никто. «Ты там заелся. Да что ты, все отлично идет. Все нормально». Но я видел, что не отлично. Может быть, потому что я провинциал, ездил в свой Рыбинск, понимаете? Моя мама уже лежала там слепая. Для меня было проблемой купить ей ватное одеяло. В общем, самые трудные в моральном и даже материальном отношении для меня были именно 1990-е годы.
В. Л.: Вот вы сказали о Рыбинске. Читая вас, разговаривая с вами, мне кажется, что вы такой принципиальный провинциал.
Ю. К.: Ну, конечно. Детство – всегда самое колоритное время. А с годами не помнишь, что было неделю назад. Зато то, что было в детстве, вспоминается. Ведь когда я родился, всего 30 лет было советской власти. Еще все предметы быта были дореволюционные: красивый кузнецовский фарфор, серебряные ложечки. Я ж много времени проводил у своих бабушек. Это были просто еще дореволюционные такие богомольные мещанки. Горела всегда лампадка. Через красоту я так полюбил провинцию. Уж не говоря о новогодних елках. Гораздо колоритнее ведь тогда было детство, чем бывает теперь, когда ребята с пяти лет сидят у компьютерного экрана, понимаете?
Меня заворачивали в теплые платки, везли на санках на одну елку, где Дед Мороз дарил подарки, потом на другую. Елочные игрушки все еще тоже были дореволюционные. Так что вот эта красота, данная мне и визуально, и в ощущении, она и заставила меня полюбить провинцию. Это теперь люди говорят, что «пришла пора заняться внутренним туризмом», осознав всю прелесть глубинки, это стало очень модно. Я, собственно, этим «внутренним туризмом» занимался с 15 лет, когда только-только я что-то почувствовал и поехал смотреть Церковь Покрова на Нерли.
В. Л.: Я очень люблю ваш сборник «Чтение в непогоду». И там есть одно стихотворение. Я его все не помню. Но помню, что оно о возвращении назад. Вы пишете: «если бы я вернулся назад и стал “малоимущим фраером” лет 25-ти…». А вот если б действительно вы вернулись бы «малоимущим фраером лет 25-ти», что бы вы в своей судьбе переделали, переиграли?
Ю. К.: Я бы постарался жить сосредоточенней, может быть, чем я жил. Много, конечно, времени потрачено просто на ерунду. Я вообще человек богемный. А богемность требует времени. Сейчас бы я более сознательно относился к своему времени. Таким бы педантом времени, как Солженицын, конечно, я бы никогда не стал. Для поэта это исключено. Но все-таки я стал бы чутче относиться к своему времяпрепровождению.
В. Л.: Если посмотреть сегодня на вашу судьбу, становится видно, что вы отличались определенной бесшабашностью или отсутствием страха… Написали письмо-обращение в поддержку Солженицына, когда Солженицына отравили и было понятно, что за этой поддержкой последует. Вы участвовали в создании альманаха «Метрополь», когда было понятно, что за участие в этом альманахе или в тюрьму, или, я не знаю, что должно произойти. Что это? У вас нет страха, или у вас есть рецепт борьбы со страхом?
Ю. К.: Бесшабашность, вы верно определили. Очевидно, бесшабашность связана с моей профессией. Расскажу вам о таком случае. Я жил одно время в Апрелевке. Иду