Шрифт:
Интервал:
Закладка:
динамит!..
Больше, больше огневых, разящих
слов!..
И заключил:
— Это тебе не бальмонтовская пена дерзости, а подлинная сила борца...
II
После городского училища и дополнительного, педагогического года при нем юноша Гладков стал учителем начальной школы. Никакой случайности в выборе им учительской профессии не было.
— Во-первых, — объяснял сам Федор Васильевич, — преподавательское дело издавна занозило мою душу, а во-вторых, какие мне были еще пути открыты, плебею, самосильно продиравшемуся к культуре? Да, я уже начал тогда писать и даже печататься. Но вести жизнь литератора — это значило бедствовать. Отыскалось мне в Забайкалье селеньишко Ундинское: учительствуй! А было мне тогда девятнадцать годков. И что вы скажете? С удовольствием, безо всякого страху начал я свою карьеру... Никогда не выветрится из памяти моя первая, убогая школка. Даже запах от распаренных ребячьих шубеек и прелых валенок помню. Поверите, когда писал о чернавской школе в «Лихой године», хотелось не только верно собственное детство запечатлеть, но и мое молодое «учительское» восприятие ундинских и кокуйских ребят. Запомнился веснушчатый и вихрастый Васька. Стоит он под рождественской елкой, качается в новых, необмятых валенках, — оттого и качался, что валенки были еще неустойчивыми. Качается и читает стихи, выталкивая левую руку вперед и стуча ею почему-то в правую половину груди:
Ты сеешь в поле,
Я — в сердцах!
Работал я в школе с пылом-жаром. Любил изобретать такие уроки, чтобы никто не скучал — ни ребята, ни я. Чего уж я не придумывал! Споры, разговоры, чтение в лицах, пение. Какое-то письмо сочинил к самому себе и читал его в классе. Спорили, обсуждали. Русская литература, матушка, выручала, благо с детства начитан был, да и сам пописывал. Да и некогда было скучать. Только были случаи, когда голос с непривычки срывал. Связки отказывали. Зато старался! Потом стала как бы иссякать фантазия, и я почувствовал: маловато у меня специальных знаний. Надо погуще узнать и суть, и методику, то есть науку — как преподавать. Тут мне заочный учительский институт и товарищи на помощь пришли. Но это было позже, когда я со сретенским учительством сблизился. Тогда-то я и уразумел, что русскую народную школу реакция не сожрет, потому что у нашего учителя есть духовное оружие — Белинский и Писарев, Чернышевский и Добролюбов. И — Ушинский. Ушинский — это же солнце русской педагогики! Красавец. Умница. И тогда же я подумал: уж коли я буду педагогом, то буду в уме держать Ушинского. Ушинский спасал нашу школу от мертвечины, от зубрежки, от муштровки. Наше учительство и поныне должно быть ему благодарно...
На мое замечание, что он больше других русских писателей уделил в своих произведениях внимания учительству, Федор Васильевич ответил:
— Это, пожалуй, верно. Еще в своем первом печатном, очень незрелом сочиненьице «К свету» я мало-мальски изобразил девушку, готовящуюся стать народной учительницей. И на это дело она решается не от бедности души. Подсознательно я отправлялся в своем вымысле от моей незабвенной Елены Григорьевны, от первой учительницы моей, и от своих юношеских планов. Моя скромная роль, уж если хотите знать, состоит, между прочим, и в том, что я не хотел повторять известной до меня в литературе темы «забытых» и «забитых» учителей. Таких в нашей беллетристике показали предостаточно. Предостаточно их пожалели. А иной раз и брезговали ими. А вот поднять учителя, увидеть в нем достоинство — не смогли. Моя революционная практика педагога и писателя дала мне возможность почувствовать иной дух низовой интеллигенции. Я и счел более правильным и социально более необходимым писать об этой новой породе русского учительства. Мне было дорого увидеть в моих коллегах не забитость и покорность, а преодоление робости, я хотел показать крепнущие связи интеллигенции с пробуждающимся народом.
Может быть, мне в жизни повезло: я встречал на своем жизненном пути немало таких просветителей, что душа радовалась. Это были настоящие люди! Как лемех от земли, так и они от народа чистыми становились.
Отлагались в моей детской головенке дорогие качества всех этих милых людей, моих духовных наставников. А как же могло быть по-иному?.. Сомневаетесь? Мог ли мальчишка все это тогда же вобрать в себя? Ежели не верите, — мягко заключил Федор Васильевич, — спросите автора «Былого и дум» или самого Льва Великого спросите, как он своего Николеньку Иртеньева показывает. Да, наконец, почитайте автобиографические повести нашего первоучителя — Максима Горького. Вот и поверите, — засмеялся Гладков.
Бунинских «несчастненьких» учителей я не видел, да и не хотел бы изображать, если бы и увидел. А таких кретинов, каким показан «учитель»-солдат в повести «Деревня», я и в сибирской глухомани не встречал. Я знавал милейшего и талантливого Бутина, впоследствии погибшего героем в гражданской войне. Один он, мой Бутин, дает мне право не соглашаться с Буниным и не писать о нытиках среди дореволюционного учительства.
Друг молодости Федора Васильевича, историк революционного движения в Забайкалье Михаил Кузьмич Ветошкин добродушно похлопывал своего старого соратника по плечу и говорил:
— Молодцы вы, забайкальские Кириллы и Мефодии. Хорошо было с вами работать.
И оба седоголовых друга начинали вспоминать годы первой русской революции, соратников своих — Бутина, Тимкова, Денисенко, Остерникова, Подсосова — и всю свою суровую, мятежную молодость. Из рассказов Михаила Кузьмича Ветошкина вставала героическая пора дерзкой деятельности революционеров, мелькали имена подпольщиков и их преследователей — царских чиновников. Молодой учитель Михайлов разъезжал по уезду и распространял среди крестьян газету «Забайкальский рабочий». От жандармов шло губернатору донесение, что десятки местных учителей распространяют «запрещенную печать». Разгром сретенской группы большевиков завершился арестом руководителей группы, среди которых были учителя — Федор Гладков и Иван Бутин, репрессированные кровавым Ренненкампфом.
Не потому ли Федор Васильевич и в своих сибирских очерках и в рассказах не обходил учителя? В рассказе 1905 года «Малютка в каторжных стенах» автор изобразил молодую тюремную надзирательницу Веру Петровну, которая пошла «на страду эту по совести». Почему? «Отец учителем был. Училась и я, тоже мечтала учительницей быть. Да вот насмотрелась здесь на этих пленниц, и душа у меня перевернулась...» Странной нам покажется теперь эта коллизия и ее мотивировка в рассказе, но автор убеждает читателей в самоотверженности своей героини. «Пришла я сюда по убеждению, — говорит Вера Петровна. —