Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщина растерялась. Довольства и апартаментов ее не лишили, но женское тщеславие, которым полна каждая из нас, полагая, будто единожды завоеванный мужчина будет пожизненно прислуживать нашему сердцу, не оставляло ее в покое. Она обрывала ему телефон – не оборвала, потому что разговаривать с ней не стали. Она доехала до старой крымской дачи, где – вот ведь! – один, без любовницы, счастливо праздновал свою свободу натерпевшийся мужчина. Ворот ей не открыли. Римма Вениаминовна не могла поверить, что это все. Но это было именно все.
Они так и не увиделись. Профессор умер через четыре года, и все, кто знал его после «супружеской амнистии», утверждали, что имя своей жены он упомянул лишь один раз, запретив ей быть на его похоронах. И был все это время необычайно деятелен, спокоен и радостен.
А она за полгода до своего ухода произнесла только одну, но очень крепкую фразу:
– И какого х… мне как-то не так жилось?! Ведь у меня было абсолютно все, и абсолютно ничему я не могла порадоваться.
Хотела оставить без комментариев, но все-таки замечу, что это история не про неблагодарную злодейку и терпеливого страдальца. Это история про честность выбрать ту жизнь, которая нужна именно тебе, а не тому, кто даже из самых лучших побуждений приносит тебе на блюде свою версию счастья. Они оба подавились. Только жаль, что слишком поздно. И уже не было времени откашляться и пойти туда, куда несут свои ноги, а не чужие руки.
* * *
Много лет назад я говорила с женщиной. Без шести лет ей было сто. Она уходила. Легко, без обид и без сожалений. И дело было не в возрасте, а в умении быть благодарной.
– Умереть, Лиля, я могла очень давно – в первые послевоенные годы. Оказалась я тогда одна с тремя детьми, да еще на чужбине. Все мои погибли, и нам после эвакуации некуда было вернуться, даже дома не осталось. Жили мы на квартире у такой же побитой войной женщины, в старом бараке. Спали на нарах, ели что придется. Было плохо, но стало еще хуже, когда артель, в которой я работала, закрылась. На работу не брали, городок крохотный, я весь обошла, место давали только на швейной фабрике, но и то не сразу, надо было отучиться два месяца.
Денег не осталось ни на еду, ни на квартиру. И стала я думать о плохом. Каждый день просыпалась с мыслью забраться на чердак и повеситься. Отчаялась. Хозяйка заметила мое изменившееся настроение: я ведь смешливая была, несмотря ни на что, кадриль отбивала без гармошки – а тут затихла. И она стала говорить со мной, утешать. Хотя сама с лебеды на картошку перебивалась с двумя ребятами.
И тут утром открываю однажды дверь, а на крыльце корзина помидоров с огурцами, а рядом, в тряпочку чистую завернутые, три буханки хлеба. Я метнулась к хозяйке. А она говорит: «Это уж точно не мне, Вер, – это тебе».
Вот с этой корзины я и воспряла. Поделили мы ее поровну, а там и работенка подоспела, кое-какие деньжонки появились. Много еще чего было, но вот той корзины безымянной и хлеба я не забывала никогда. По сей день за нее благодарна. И сама всегда помогала, кому могла. И старалась тихо, чтобы не знали. Помощь – дело негромкое.
Я, слушая ее, тоже на всю жизнь запомнила, что помощь не может быть громкой. Как и все настоящее.
* * *
Сегодня год, как ее нет. И три года со дня нашего знакомства. Эмме было уже очень много, когда она, устав от сражения с раком длиной в одиннадцать лет (достойная цифра!), добровольно ушла в хоспис, решительно отклонив уговоры очень любящего ее сына переехать к нему. Она ни с кем не хотела жить. И не могла, наверное.
Коренная петербурженка, пережившая блокаду, расстрел репрессированного мужа, смерть двоих детей от голода.
Эмма дымила свой неизменный «Беломор», но носила пиджаки от «Шанель». В совершенстве знала четыре языка, но материлась с азартом портового грузчика. Высмеивала сентиментальность, но кокетничала с молодыми мужчинами так, как не выходит у двадцатилетних девчонок.
И всегда Эмма, просто Эмма. Отослан в веселое путешествие был каждый, кто хоть раз попытался присовокупить к ее дивному имени пошлое Александровна.
Меня она, как призналась позднее, признала за ту же нелюбовь к отчествам. Я всех и всегда называю просто по имени, считая, что важен человек, а не его папа.
То время, что мы провели вместе, я считаю драгоценным. Встреча, начавшаяся как профессиональная психологическая реабилитация, быстро переросла в глубокую дружбу. Я всю жизнь люблю поломанных, но устоявших людей и сторонюсь холеных «комнатных растений», проживших за чужими спинами, как у Христа за пазухой. Последние неинтересны мне отсутствием живого личного опыта и непроходимой наивностью.
Опыт Эммы был колоссальным. И она щедро делилась им.
Говорила о боли без боли. Доверяла трагедии как комедии. Высказывала нестандартные мысли. Но самое главное – она была по-настоящему свободна. И это читалось во всем.
Я была рядом в последний день. И видела, что Эмма знает о том, что день – последний. Она выкурила папиросу, сделала три глотка коньяку, цыкнула на плачущего сына, а потом повернулась ко мне и сказала:
– Не дай сожрать себя ни обстоятельствам, ни людоедам из числа сплетников и идиотов. Жизнь того стоит!
Так и живу. Потому что жизнь и вправду стоит того. Я помню тебя, Эмма…
* * *
Я тогда опоздала на поезд до Нижнего. Опоздала обидно: хвост «Сапсана» нахально проплыл перед моим запыхавшимся носом и весело заспешил к моему любимому городу. Бессильно матюгнувшись, я поплелась в здание Курского. За спиной кто-то матерился намного изощреннее меня, и я обернулась полюбопытствовать…
Виртуозом сильной лингвистики оказалась крошечная старушка в соломенной шляпке, хипповых джинсах и аккуратных белых кедах не больше 35-го размера. Налегке. Весь багаж – клевая бохо-сумочка через плечо.
Я улыбнулась ей, как товарищу по несчастью. Она улыбнулась мне.
То, что должно получиться, получается сразу. Этот мой девиз, ни разу меня не подводивший ни в любви, ни в дружбе, ни в работе, не подвел и на этот раз: десять минут спустя мы с Кирой Алексеевной уже уютно расположились в «Иль Патио» и заказали отличный ужин с бутылкой красного сухого – отметить знакомство и залить опоздание.
Мне везет на удивительных и светлых людей. Кира Алексеевна была удивительной без всякого сомнения, и свет от нее исходил без перерыва.
Ей оказалось 89 лет. Почему этого не ощущалось? Потому что она не требовала к себе уважения только на том основании, что ее прибытие на этот свет случилось почти век назад. Так делают люди, для которых возраст – единственный повод для гордости.
Кира Алексеевна ничем гордиться не пыталась, она просто и буднично рассказывала мне о своей жизни, поняв, что слушаю я не из вежливости, а живо интересуюсь человеческими судьбами. Профессор, доктор биологических наук, в Нижний она уехала «праздновать старость»:
– Как Саню, мужа, схоронила, так и уехала. Москва пустая без него. Мы прожили вместе 62 года, а я не помню как. Не поверишь, а о любви ни разу друг другу не сказали. Он просто на меня посмотрит – даже не в глаза, а глубже, – и я понимаю все, что нужна только я. И сама иногда к плечу прижмусь, зажмурюсь и чувствую, что понял он все мои чувства. Говорят ведь больше о том, чего нет, а когда есть – и так понятно. И под ручку не ходили. Смешно нам было. Саня часто уезжал на испытания, он у меня конструктор был. Иногда три-четыре месяца, а разлуки не чувствовали. Ниточка не разрывалась. Внутренний диалог.