Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С эмпирической точки зрения эта критика нередко была хорошо обоснованной: рабство афроамериканцев и их длительная законодательно закрепленная дискриминация – это и в самом деле было весьма постыдной практикой. Феминистская критика потребительской культуры, которая запирает женщину в золотой клетке пригородного домика, наделив ее нейлоновыми чулками, стиральной машиной и баночкой успокоительного диазепама («мамочкин помощничек»), оказалась чрезвычайно убедительной. (Популярный в США сериал «Mad Men» («Безумцы») изображает все это весьма наглядно.) Не нужно было становиться коммунистом, чтобы разделить взгляды экономиста Джона Кеннета Гэлбрейта, пришедшего к выводу, что военно-промышленный комплекс США кровно заинтересован в продолжении холодной войны, или задуматься над тем, как вышло, что такое множество американцев, поддавшихся чарам рекламной индустрии, испытывают райское блаженство при виде сигарет «Мальборо», новейшей марки олдсмобиля или стиральной машины фирмы «Дженерал моторс»[125]. В результате большая часть американской интеллигенции присоединилась к европейскому хору, клянущему западную культуру. Ведущие гуманитарные факультеты американских университетов начали критиковать Запад в постмодернистском ключе, заимствовав стиль критики главным образом во Франции. Таким образом, США стали главным поборником идеологии политической корректности; многие ученые в сфере гуманитарных и общественных наук фактически редуцировали канон западной культуры к списку «мертвых белых мужчин». Западное наследие было представлено как традиция угнетения чужих культур, женщин и гомосексуалистов. Единственная осмысленная операция, которой эта культура заслуживала, была ее азартная деконструкция.
Нечего и говорить, что мы обязаны этой стратегии множеством ценных наблюдений. Так, Мишель Фуко показал, что психиатрия, наука, собственное душевное здоровье которой во многих отношениях весьма сомнительно, квалифицирует людей определенных категорий как больных, чтобы поддержать и рационализировать общественный порядок[126]. Особенно убедителен в этом плане пример отношения к гомосексуальности, которая еще в начале 70-х рассматривалась как психическое расстройство и во многих странах подвергалась уголовному преследованию. Лишь политический нажим привел к тому, что это явление было постепенно декриминализовано и уже в вышедшем в 1980 году третьем издании учебника «Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders», признанной библии Американской психиатрической ассоциации, оно не было упомянуто. Параллельно этому процессу развивается – от Симоны де Бовуар до Наоми Вульф – феминистская литература, которая помогла поколениям женщин обрести доселе невиданную свободу, деконструировав систему рационалистических аргументов, мотивировавших подчиненное положение женщины в политическом, экономическом и культурном аспектах.
Проблема состоит в том, что эти очень значимые побуждения оказались затенены туманной, но при этом весьма могущественной идеологией, предлагавшей нечто гораздо более простое и радикальное, чем сложно устроенные сочинения представителей постмодерна: истины, как гласит известная максима, не существует. Существуют лишь аспект и перспектива. Всякий раз, когда теория, фактическое или нормативное утверждение претендует на объективность, это – нас уверяют – не что иное, как попытка закрепить свою позицию во властной структуре[127]. Но тогда у нас нет права утверждать, что та или иная форма знания, как, скажем, современная наука, превосходит другие системы мировоззрения. Всякая картина мира претендует на равную с другими значимость, и никто в принципе не может ее критиковать, и меньше всего – Запад, в течение столетий порабощавший и систематически разорявший другие народы и этносы[128]. Отныне императив состоит в том, чтобы уважать все верования и системы ценностей – хотя бы уже потому, что они являются составной частью той или иной культуры, того или иного народа или религии и как таковые определяют идентичность соответствующей людской общности.
В отношении к принципу толерантности, выработанному Просвещением, все названные посылы имели разрушительные последствия. Ведь первоначально этот принцип был сформулирован, чтобы уберечь отдельную личность от политического и церковного принуждения во всем, что касается вопросов мировоззрения. Кроме того, он предполагает, что вера и знание принадлежат различным ментальным порядкам. Научные и технологические достижения эпохи Просвещения не в последнюю очередь стали результатом решительного отказа от следования традиционным авторитетам. Никто и ничто не должны иметь защиты от критики. Принцип политической корректности переворачивает это центральное положение с ног на голову. Внезапно создалась ситуация, когда уже ничто, кроме западных институций, не могло стать легитимным объектом критики, и в особенности – все культурные категории «незападного» происхождения. Любые возражения в этом направлении автоматически деконструировались и отвергались как проявление европоцентризма[129]. Принцип универсальной критики оказался вытеснен принципом универсального уважения. Было бы очень соблазнительно истолковать эту замену как закономерное расширение просвещенческого принципа толерантности: разве сама идея Просвещения не взывает к уважению всех верований? В действительности речь не идет о том, чтобы уважать каждую веру и каждое мировоззрение, подчеркивается лишь право каждого жить и верить согласно своему разуму и совести. Итак, защищен должен быть индивид, а не его вера, которая вполне подлежит критике, если она смутна, абсурдна, а то и смехотворна.
Изначально рассадниками культуры политкорректности были социальные и гуманитарные университетские факультеты, но начиная с 70-х годов она стала выразительницей духа времени и начала распространяться по миру со скоростью лесного пожара. Целое поколение школьников и студентов было воспитано в атмосфере пренебрежения к положительному знанию. Их больше учили критиковать теории, в которых они зачастую толком и не разбирались. Он росли в убеждении, что высокая репутация как таковая – в университетской ли среде, в медицине, в юриспруденции – обязательно нелегитимна. Идея культурной и интеллектуальной иерархии считалась пережитком прошлого, рудиментом реакционной структуры и была выброшена на свалку истории. С какой стати вообще именно западная культура взяла на себя право решать, что имеет ценность, а что не имеет[130]? Новые гуру, преподающие бессвязную мешанину из индийской мысли, каббалистической метафизики и этики сексуального освобождения (последнее часто – с привлечением к практическим занятиям женского состава аудитории), имели репутацию, во всяком случае не уступающую авторитету таких бесцветных и сухих рационалистов, как Спиноза, Кант или Ницше (хотя последний, пусть и сомнительно интерпретированный, был отчасти приемлем). Мысль о том, что си-минорная месса Баха превосходит расхожую песенку или музыку с африканскими ритмами, тут же захлестывалась волной праведного негодования из лагеря политкорректности[131].
Все это вело к интеллектуальному параличу: если нечто, пусть даже никак не обоснованное, запрещено критиковать, любое мнение становится легитимным. Хотя политкорректность имеет «левые» корни, все же скоро и правые группировки почувствовали ее преимущества[132]. Так, в США в 1970-х годах народилась новая волна фундаменталистского протестантизма; церкви множились как грибы после дождя, через несколько лет некоторые из них приобрели статус мощных экономических метрополий с миллионами приверженцев. Учения, которые