Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего удивительного не было в том, особенно если принять во внимание эффекты амфетамина, что мы с Карлом могли, подобно зверям в период гона, заниматься этим долгое время практически безостановочно. Не ожидал я другого: после того, что было в Париже, мы влюбились друг в друга.
Когда в октябре я вернулся в Нью-Йорк, я писал Карлу страстные любовные письма и получал столь же страстные ответы. Мы идеализировали друг друга: мы воочию видели, как проживаем наши жизни бок о бок, полные любви и творчества: Карл – как художник, я – как ученый.
Но вскоре наши чувства стали угасать. Мы задавались вопросом: а было ли чувство, пережитое нами, реальным и истинным – если снять афродизиакальный компонент, обеспеченный амфетамином? Я счел этот вопрос особенно унизительным – разве может столь возвышенное чувство, как любовь, быть сведенным исключительно к физиологии?
В ноябре нас бросало из одной крайности в другую, мы разрывались между сомнениями и полной уверенностью в нашей любви. В декабре мы уже не любили друг друга (ни о чем не жалея и не отрицая странности той лихорадочной любви, которая нами владела) и не особенно желали продолжать общение. В своем последнем письме я писал Карлу: «Я храню воспоминания о пылкой радости, острой и иррациональной… все прошло».
Через три года я получил от Карла письмо, в котором тот писал, что собирается пожить в Нью-Йорке. Мне было любопытно увидеться с ним, тем более что к этому времени я бросил наркотики.
У него была маленькая квартирка на Кристофер-стрит около реки, и, когда я вошел, меня поразил спертый, задымленный воздух в квартире. Сам Карл, раньше такой элегантный, был небрит, неухожен и неопрятен. На полу лежал грязный матрас, а на полках над ним – упаковки из-под таблеток. Ни книг, ни прочих напоминаний о прошлой жизни запойного читателя и режиссера. Было ощущение, что у хозяина этой квартирки не осталось никаких интеллектуальных или культурных интересов. Карл стал торговцем наркотиками и теперь говорил только о них да о том, что мир спасет ЛСД. В его мутноватых глазах застыл взгляд фанатика. Все это меня ошеломило и напугало. Что случилось за прошедшие три года с этим изящным, цивилизованным, одаренным человеком?
Мною овладели ужас и, частично, чувство вины. Разве не я познакомил Карла с наркотиками? Не я ли виноват в том, что это, некогда благородное, существо принялось заниматься саморазрушением? С тех пор я Карла не видел. Где-то уже в 1980-х мне сказали, что Карл заболел спидом и уехал в Германию, умирать.
Когда я занимался в аспирантуре Калифорнийского университета, Кэрол Бернетт, моя приятельница по Маунт-Циону, вернулась в Нью-Йорк, в аспирантуру по педиатрии. В Нью-Йорк потом переехал и я, и мы восстановили наши приятельские отношения. Часто утром по воскресеньям мы ходили в ресторан Барни Гринграсса («Король-Осетр») на поздний завтрак и лакомились копченой рыбой. Кэрол выросла в Верхнем Вест-Сайде, привыкла с детства к этому ресторану, и именно здесь, прислушиваясь к разговорам толпившихся по воскресеньям завсегдатаев ресторана и магазина, она научилась своему беглому и в высшей степени идиоматичному идишу.
В ноябре 1965 года днем я принимал огромные дозы амфетамина, а ночью, будучи не в состоянии заснуть, – не меньшие объемы хлоралгидрата, снотворного. Однажды, сидя в кафе, я вдруг стал жертвой диких неожиданных видений – их я описал в своих «Галлюцинациях»:
Я помешивал кофе, и он вдруг стал зеленым, а потом пурпурным. Вздрогнув, я поднял голову и вдруг увидел, что у посетителя, который расплачивался возле кассы, большая голова с хоботом, как у слона. Паника овладела мной; я швырнул на стол пятидолларовую бумажку и, выбежав на улицу, бросился через дорогу к автобусу. Но у всех пассажиров автобуса оказались смахивающие на куриное яйцо гладкие головы с огромными сверкающими глазами, похожими на фасеточные глаза насекомых; глаза эти двигались неожиданными рывками, отчего казались еще более страшными и неестественными. Я понимал, что это галлюцинация, что я не могу остановить происходящее в моей голове и что единственное, что мне нужно делать, – это, по крайней мере, контролировать свое поведение, не кричать в панике и не впадать в кататонический ступор при виде монстров с глазами насекомых.
Когда я вышел из автобуса, здания вокруг меня раскачивались и развевались на ветру, словно флаги.
Я позвонил Кэрол.
– Кэрол, – сказал я. – Хочу с тобой попрощаться. Я сошел с ума, я псих. Началось утром, а теперь становится все хуже.
– Оливер! – воскликнула Кэрол. – Что ты принимал?
– Ничего, – ответил я. – Именно поэтому мне так страшно.
Кэрол мгновение подумала, потом поинтересовалась:
– А что ты только что кончил принимать?
– Вот оно! – догадался я. – Огромные дозы хлоралгидрата, а вчера вечером он у меня кончился.
– Оливер, старина, – проговорила Кэрол на том конце линии, – ты умеешь переборщить. Теперь у тебя белая горячка.
Все четыре дня, пока у меня был delirium tremens, Кэрол сидела со мной, ухаживала; когда волна галлюцинаций накатывала на меня, она оставалась якорем, привязывавшим меня к действительности, единственной точкой стабильности в хаосе моего потрясенного мира.
Второй эпизод, когда я в панике позвал Кэрол, случился через три года. Однажды вечером я почувствовал легкое головокружение, помутнение сознания и странное возбуждение. Я не мог уснуть, но особенно меня напугало то, что моя кожа на моих глазах стала местами менять цвет. Моей хозяйкой в ту пору была храбрая очаровательная пожилая леди, которая в течение долгих лет боролась со склеродермией, очень редким заболеванием, которое постепенно огрубляет и сморщивает кожу, деформирует конечности, что иногда делает необходимой ампутацию. Мари страдала от этого более пятидесяти лет и с гордостью говорила мне, что ее случай имеет самую длинную историю из всех, что были зафиксированы и описаны в клинике. И вот, среди ночи, когда поверхность моей кожи полосами вдруг поменяла фактуру, стала твердой и воскообразной, меня вдруг пронзила мысль: у меня склеродермия, да еще и «галопирующая». Вообще-то я никогда о такой форме не слышал – склеродермия отличается крайне неторопливым развитием. Но всегда существуют какие-то отклонения от классических форм болезни, и я подумал, что смогу удивить врачебный мир, став первым в мире больным с острой склеродермией.
Я позвонил Кэрол, и она приехала, с черной сумкой в руках. Бегло осмотрела меня. У меня появилась лихорадка, а кожа покрылась волдырями.
– Оливер! – сказала наконец Кэрол. – Ты идиот. Это ветрянка. Ты кого-нибудь осматривал на днях с герпесом или лишаем?
Да, ответил я. За четырнадцать дней до этого я осматривал старика в округе Бет-Абрахам, и у него был опоясывающий лишай.
– Опыт – лучший учитель, – сказала Кэрол. – Теперь ты знаешь, и не только из книг, что лишай и ветряная оспа вызываются одним и тем же вирусом.
Одаренная, остроумная и великодушная Кэрол, которая боролась с полученным в детстве диабетом, а также с теми, кто выступал против того, чтобы женщины, и тем более цветные женщины, становились врачами, доросла профессионально до руководителя нью-йоркской больницы Маунт-Синай и, пребывая в этой должности, многие годы добивалась того, чтобы врачи-женщины и врачи-цветные пользовались равным со всеми уважением. Кэрол никогда не забывала тот эпизод с хирургами в Маунт-Ционе.