Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ты и так неплохо выглядишь…
– Там дальше, может, учиться пойду, не знаю, на кого, правда… может, на какого этого… дизайнера… ну, что-то красивое создавать… что-то такое, ну типа как в журнале… или на фотографа… еще, знаешь, клумбу разобью у нас под окнами…
– Семь розовых кустов посадишь…
– Ну а что? Чего ты смеешься? Таня Май цветы сажает, и я буду…
Катька спрятала гитару в чехол – как ребенка спеленала:
– Пойду я. На электричку денег дашь?
– У тебя совсем по нолям?
– Ага. Я к тебе пешком знаешь откуда шла? В кровь ноги сбила…
Я дала Катьке денег на автобус до вокзала, электричку до Урицкого и на что-нибудь покушать. Она ушла, а через три дня мне снова позвонила ее мать с вопросом, не видела ли я ее.
Домой она вернулась только в начале ноября – в чьей-то чужой одежде и без гитары. Петрищев приехал с заработков, они сильно поскандалили, она забрала орущую Ксюшу и ушла к матери. На этом семейная жизнь Катьки закончилась, оставив ей маленькую крикливую дочь и прозвище Суходрищева.
Трава с могил
Мы втроем – я, Ритка и Машка – сидели в библиотеке и готовили доклады по истории языка. Машка мелкая, как и я, белобрысая, курносая, кривозубая. Совершенно безбашенная. Ее рюкзак обвешан значками с листками конопли, а шнурки всегда развязаны. Она чувствует музыку кожей и желудком, все время что-то слушает в плеере – один наушник в ухе, второй болтается на проводе, и из него доносятся обрывки: ритм, вскрики, гитарные рифы. Машка родилась и выросла в Заводске, про своих родителей говорит, что они «еще при совке хипповали, поэтому все понимают». Учится Машка еле-еле, долгов у нее куча.
Ритка высокая, гибкая, смуглая, с длинной черной косой. Всегда аккуратно одета. Девочка из приличной семьи. Очень старательная, ответственная, но не гладко-правильная – голос у Ритки резкий, даже когда она говорит шепотом, в нем – шипы, он царапает. Ритка – наша роза, у нее даже духи подходящие – «Стелла», очень дорогие, ей папа из-за границы привез.
Сидя на библиотечной скамье между Машкой и Риткой – двоечницей и отличницей, – я чувствовала себя на привычном месте: обычная, не выделяющаяся, просто Ленка. Мне было легко и спокойно.
Я конспектировала очень интересную статью.
Средневековые переписчики иногда вносили в текст ошибки, потому что не слишком хорошо понимали смысл того, что, собственно, переписывали. Это был их труд, их обязанность. Они не ставили подписи, даже чего-то похожего на бумажку из коробки с конфетами («Упаковщик № 6») не оставляли… зато иногда на полях рукописей есть маргиналии, такие краткие замечания: «Когда же я закончу эту главу?», «Как болят пальцы от холода!». Один такой бедолага написал: «Мочи нет, глази слипаются», – на основании чего современные ученые сделали вывод, что в тот период уже употреблялось слово «глази» в привычном нам значении. Ведь изначально «глази» – это не то, чем смотрят, а то, что видят. В «Повести временных лет» под 1114 год киевский летописец рассказывает о том, что в Ладоге дети приносили ему «глазки стеклянные, и малые и крупные, проверченные»… «Глазки» – это стеклянные бусины, которые за век до прихода Рюрика были у славян Приладожья чем-то вроде денег.
Глаз – цветной камешек, драгоценность, клад.
– Если бы я жила в Средневековье, то бы хотела быть переписчиком книг, – сказала я. – Хотя они, конечно, на ногах все время стояли, и у них от этого наверняка развивался этот… варикоз и ужасно болела спина. Но зато… ты каждый день пишешь книгу. Она у тебя на глазах растет, пухнет. Ты буковку за буковкой переписываешь. Сохраняешь историю для потомков. Иногда можешь даже рожицу нарисовать на полях… если скучно…
– Ага, а потом тебя настоятель посохом по хребтине огреет за эту рожу! – умерила мой энтузиазм Машка. – Средневековье – грязь, антисанитария, мракобесие… Одни церковники вокруг. «Господу помолимся» сплошное. Нет, я бы туда ни ногой. Раньше Возрождения в этом мире рождаться нет смысла. И то – только где-то в Италии, где тепло и великие художники…
Ритка встряла:
– Вот-вот! Не понимаю этой средневековой анонимности! Какой смысл что-то писать, когда никто не узнает, что это ты написал? Даже на заборе все пишут «Тут был Вася»! А если никто не узнает, кто ты, зачем вообще тогда писать?
Машка развила мысль:
– Слава – вот чего все хотят. И еще – деньги. Слава и есть деньги, если вдуматься… как только музыканта начинают крутить по всем радиостанциям, у него сразу появляется особняк в живописном месте, пара-тройка дорогих тачек и столько дури, что за жизнь не скурить…
– Да, – Ритка не слишком вникала в Машкины слова, – ведь пишет человек для бессмертия. Чтоб потом через сто лет и через двести все о нем помнили…
– Не знаю, – честно сказала я. – Думаю, если бы Пушкин или там Достоевский узнали бы, как будут изучать все, что они написали… каждую строчку, каждое слово… они бы так вот и просидели всю жизнь с пером, занесенным над листом бумаги. Это ж невыносимо, когда тебя препарируют, когда разбирают каждый твой поступок, каждый вздох!.. Кого ты любил, что любил есть, какие рожи перед зеркалом корчил. Если писать и думать про это – то как писать? Как жить тогда?
– Как все, – Машка была невозмутима. – Живи себе, и все. Не думай о всякой ерунде.
В Риткиных черных глазах, как в океане Соляриса, зарождалась новая жизнь, какое-то существо должно было выпрыгнуть на меня оттуда. И она заговорила, повысив голос, так что в нашу сторону повернулись все, кто сидел в читалке:
– Так ведь в том и смысл! Жить так – чтоб им всем было как можно труднее догадаться, каким ты был на самом деле. Одним говорить одно, другим – другое. Ходить босым по стеклу. Устраивать оргии. Потом ехать за тридевять земель, в какую-нибудь глушь, в монастырь, принимать обет молчания и год молча трудиться на огороде… А потом приехать