Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да брось! Твой «Синий всадник» – сущее старьё по сравнению с тем, что у Добычиной! Вот там, брат, настоящие формы, настоящее новое искусство! Супрематисты, слыхал?
– Нет, – наморщил лоб Андрей Андреич. – Не слыхал.
Но любопытство взяло верх: подождёт редакция, уж больно красочно возбуждался Волобуев.
– А и пойдём!
До дома Адамини на углу набережной Мойки и Царицына луга дошли скорым шагом. На двери, под вывеской «Художественное бюро Н.Е.Добычиной», висел чуть испачканный ватман, на котором большими чёрными буквами было выведено «Последняя футуристическая выставка картин “0,10”».
– Последняя! Чуешь, старик? Всё! Искусства больше нет. Умерло. Это – высшее. Самый пик, понимаешь? Выше просто не может быть! Апогей!
Народу было мало. Вдоль стен висели картины со сложной геометрией, в рамах и без – Андрей Андреич их даже не разглядывал, влекомый Волобуевым в дальнюю залу. Там, будто икона в красном углу крестьянской избы, висел ОН – чёрный квадрат на белом фоне.
– Геометрия божественного естества, – прошептал ему Волобуев. – Малевич.
– А как называется? – зачем-то спросил Андрей Андреич.
– «Чёрный квадрат», – восхищённо просвистел в ухо Волобуев.
Андрей Андреич долго стоял, сложив руки за спиной, и вглядывался в картину. И вот-вот, казалось ему, ещё мгновение – и постигнет он тайну божественной геометрии, вот ещё доля секунды… Но квадрат уплывал от него куда-то вдаль, полз по стене в окно, вытекал в форточку прямо на скованную седым льдом Мойку, насмехался над Андреем Андреичем, чуть ли не хохотал басом.
– Это вершина, брат, это вершина! Пик Памира! – перекатывал звуки в горле Волобуев, точно голубь.
При этих словах Андрей Андреич вздрогнул и, нацепив пенсне, поднёс глаза к чёрному телу квадрата.
– Вот она, горячая кровь, жар экспрессии! Магическая сила! Ты ведь находишь?
Андрей Андреич силился, но не находил.
– Но почему квадрат? – вдруг спросил он.
– Совершенство! – ткнул себя шапкой в грудь Волобуев. – Искусства – нет. И не было до сегодняшнего дня! Закостенелая классика отступает перед бодрым шагом футура! Апогей! Пик Памира!
Андрей Андреич вдруг чётко услышал в словах Волобуева шепелявый вкрадчивый голос Шапиро. Казалось, тот издевается над ним: влез вот в квадрат, назвался новым искусством. Старый бес-закройщик! Мистика!
Что-то смущённо пробормотав Волобуеву, Анд-рей Андреич не к месту старомодно раскланялся и быстрым шагом пошёл к выходу.
Поднявшийся ветер на Царицыном лугу рвал шапку, плевал снегом в лицо, забирался под воротник, щупал рёбра под пальто, точно нищий – свой медный грош в кармане. Андрей Андреич шёл, ссутулясь, казался он себе даже ниже ростом, и намечающаяся плешь на затылке вероятно, блестела под шапкой.
…Какое нелепое желание – возвыситься над этим давешним мальчиком, деревенским поэтом!
И что он, он – Кум-Лебедянский – смыслит в искусстве? Ноль. Это про него говорил плакат на доме Адамини «Ноль-десять». Дряхлый старик! Глупец! Смешон, смешон! «Только квадрат-с!» – свистел в ушах голос Шапиро.
В глазах темнело, и проталины на Царицыном лугу казались чёрными квадратами. Они будто подскакивали на замёрзших кочках, бесновались, хохотали. А ветер всё рвал полы пальто, и чудилось Андрею Андреичу, будто и пальто его скроено из наглого чёрного квадрата – и не выбелить его ничем, не вытравить и даже углы ножницами не закруглить…
* * *
Поднявшись в свою квартиру и постояв минуту, прислонившись к натопленной изразцовой печи, он подошёл к секретеру, взял перо и бумагу и вывел убористым почерком – без завитух, на скорую руку:
Любезнейший Лейба Яковлевич,
Пожалуйста, не надо квадратных пуговиц. Пришейте что найдёте, привычных форм.
И, подписавшись размашисто, велел Мавруше одеваться и бежать к закройщику в Дегтярный.
Коробка с зефиром
Почему Сева Гинзбург вышел из этой истории целым и невредимым, осталось загадкой для всех.
В тот полупрозрачный, начищенный до синевы день тридцать шестого года, когда август уже источился, а до бабьего лета было ещё далеко, все по традиции собрались у Муры.
Шуршала пластинка с Лещенко, звенели стаканы и оставшиеся от барского сервиза пузатые бокалы, шелестела сама Мура – своим лёгким шифоновым голосом и складками просторного зелёного платья, скрывавшего её всю, от горла до пят, и делавшего её похожей на перчаточную куклу. Лились голоса, и было так легко и уютно в её маленькой квартирке в Соляном переулке, что всё вне этих стен казалось далёким, искусственным, происходящим где-то в другом, придуманном, театральном мире. И транспарант с портретом Кирова, край которого был виден из узкого Муриного окна, и вышагивающие строем по улице курсанты-красноармейцы, и прохожие, чему-то незаслуженно радующиеся. И сам город.
В этот раз удалось собраться всей Артели, как они сами себя называли. Пришёл даже Шляпников – всегда элегантный, с заграничным лоском, влюбляющий в себя всех поголовно, от пионерок до старух, любимчик фортуны и страшный болтун. Скарлатинным обложенным языком змеился его галстук, поблёскивали итальянские запонки из гагата, скрипели новые лаковые туфли… Даже если за вечер он не проронил бы ни слова, всё равно наутро многие бы поклялись, что имели с ним задушевный разговор.
Пришёл он не один, а прихватил ещё и Борьку Райского, поэта и скандалиста, чем обеспечил балаганное настроение на целый вечер. Борька, переболевший в прошлое десятилетие НЭПом, как детской корью, одевался – подчёркнуто «массово», по-советски: в то, что лежало на прилавках и носилось каждым вторым ленинградцем. И эти мешкообразные коричневые брюки, и белая сатиновая рубашка, вытертая на локтях, и ремешковые сандалии так контрастировали с его шумной натурой, беспокойными ручками, купеческим носом-уточкой и полными, похожими на барбарис губами, что вся Артель неизменно просила Севу «бросить всё» и написать Борьку – а хоть бы и карандашом, а хоть бы и только одно рыльце. Сева обычно хмыкал и соглашался, и рождалась карикатура – милая, чуток гротесковая, и Борька хохотал, бил себя по ляжкам, вытирал бисерные капли пота со лба дамским носовым платочком, но потом недели две дулся на Севу.
Вернулся из Москвы всклокоченный Лоскутенко с ворохом отпечатанных на машинке листов в замусоленной папке на тесёмочке, и гости осторожно переглянулись с Мурой: не грозит ли это читкой рифмованной зауми до ночи? Но Мура всех успокоила, стрельнув глазами на батарею непочатых водочных бутылок на подоконнике: все в Артели знали, что алкоголь действует на Лоскутенко как хороший кляп. Изрядно выпив, он мог заткнуться на середине стихотворной строчки и больше за вечер не проронить ни слова. Правда, довести его до этого спасительного для всех состояния было отнюдь не просто, требовалась умелая дозировка – но Мура справлялась.