Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но везло, везло советской пропаганде. Амбиции требовались тому, кто решился бы поставить на киль лежащий на боку корабль тегеранского Бюро. Как раз те качества, которыми обладал мечтавший о подвигах молодой герой.
Саша с рвением взялся за неподъемное дело. Для начала обошел-объехал с десяток ведущих магазинов, где собрал чеки с ценами на хлеб и основные продукты питания. Присовокупил к ним многочисленные счета за ремонты ротатора. Сфотографировал лысую резину на «Москвиче» и «Волге». На три дня засел за стол и, одно за другим, вместе с фото и квитанциями, запустил в Москву диппочтой письма-обоснования, письма-просьбы и письма-требования заменить ротатор, автомобили или хотя бы колеса на них, а главное, немедленно, в интересах общего дела, поднять зарплату сотрудникам Бюро. «Когда переводчики халтурят, — объяснял он Москве, — я за такую, более похожую на пособие по бедности, зарплату не могу требовать с них качества. Негоже великому Советскому Союзу держать своих работников в состоянии нищенства». Письма писались Сашей с удовольствием. В битве с бухгалтерией и начальством АПН он не рассчитывал на быстрый успех, но открывшееся в себе убедительное красноречие радовало его самого. Москва должна была капитулировать.
Для проникновения же в местную прессу письма были непригодны.
Он составил для себя список ведущих иранских газет и журналов. Он сказал себе: это враги, которые должны стать друзьями. Он посетил их почти все, познакомился с владельцами, главными редакторами и провел с ними чудное опасное время. Он ходил по лезвию исламской бритвы и с удивлением ловил себя на том, что такая опасность ему нравится. Подвиги начались; он, Саша Сташевский, впервые в жизни занимался чем-то существенным, важным.
В пафосном «Кейхане» ладонь господина Газзали, журналюги шахских еще времен, была холодна, как лягушка; беседа поперхнулась, словно легочный больной, и, толком не начавшись, запнулась; в такой стоячей паузе переходить к вопросу о сотрудничестве было бы так же бесполезно, как прыгать с места на два метра в высоту. «Иранца, — сообразил Саша, — требуется убить, то есть чем-то потрясти, пронять и расположить в свою сторону. Чем? Лестью о замечательной газете „Кейхан“? Рассказами о перестройке и байками о магической силе меченой лысины Горбачева?» Саша попробовал и первое, и второе, но ключик не подходил к замочку: Газзали глядел на совжура все с тем же неподвижным цинизмом и, очевидно, ждал только одного — конца аудиенции. И тогда Саша рискнул: отстегнув защелки на кейсе, извлек и выставил перед иранцем литровую бутылку экспортной советской водки из представительского фонда Бюро; вспыхнув, словно от гордости, волшебная русская влага отбросила на стену трепетный блик света. «Вах! — округлив глаза, восхищенно-испуганно зашептал Газзали. — Что вы делаете, господин Сташевский? Кругом муллы, фанаты, смерть!», но бутылку «Столичной» сгреб пятерней и задвинул в пенал стола. Что бутылка водки для богатея? Ноль, ее, что обидно, даже взяткой не назовешь. Но отчаянный поступок русского не мог не тронуть, не запасть в память циника. Через две недели в «Кейхане» появился первый материал АПН; пусть крохотный, пусть без ссылки на АПН и всего лишь про футбол — Саша первой ласточке был рад; статейку вырезал и отослал в Москву, пусть Волков и начальство видят: он работает.
Рецептов успеха не существовало, действовать приходилось на ощупь, по ситуации, выручала интуиция и то, что люди называют везением.
В журнале «Эттелаат» Саша на прекрасном фарси так вдохновенно прочел несколько рубай Хайяма, что издатель достал носовой платок и сказал, что он, иранец, чувствует себя дремучим неучем в иранской поэзии. В газете «Захматкеш» для первого знакомства хватило и того меньше: пары смелых мужских анекдотов про неверных жен. В газетах мельче и беднее Саша действовал еще конкретней: очень аккуратно обещал вспомоществование деньгами. (Статья таких расходов существовала в бюджете Бюро, но была минимальной, рассчитанной на самые крайние случаи.) Обещание денег, он заметил, хоть и было довольно опасно, потому что смахивало на подкуп, но действовало на воображение собеседников особенно эффективно. Все издания нуждались в средствах, но Саша намекал на денежную помощь так изящно и так туманно, что, в случае чего, легко смог бы от своих намеков отказаться.
И за все эти бутылки, сувениры, стихи, намеки, анекдоты, хохмы, улыбки, чай и кофе на приемах в посольстве симпатичный второй секретарь советского посольства Сташевский просил новых иранских знакомых о сущей ерунде: иногда, по мере сил и возможностей и, кстати, совершенно бесплатно, публиковать на страницах своих изданий апээновские статейки.
Кто-то отказывался сразу, кто-то по-восточному цветисто-развесисто обещал и тотчас, по-восточному легко, об обещании забывал, но нашлись и такие, кто пообещал и сдержал слово. Публикации собирались Сташевским, как драгоценные капли влаги; капли понемногу сливались, сбегались, превращались в небольшой, но стабильный ручеек пропаганды. Волков и Москва были довольны.
Ничего сверхъестественного он не делал. Делал то, что положено, на что подписался в Москве, не более того. Говоря проще, делал для агентства хоть что-то, тогда как Щенников, кроме своих великих таинственных дел, не делал вообще ничего.
Результат вызрел даже раньше, чем можно было ожидать: Москва перестроечная благосклонно откликнулась добром и на треть повысила зарплаты сотрудникам Бюро. Персы были восхищены и изумлены, в тайне скинувшись, они преподнесли раису то есть шефу Сташевскому большое металлическое блюдо, изукрашенное чеканкой мастеров Исфагана. «Исфаган — это полмира», — не зря говорят иранцы. Перед восхищенным Сашей на блюде предстал его любимый Хайям: умудренный старостью поэт с бокалом красного муганского вина веселился в компании двух юных дев — старость, как обычно у Хайяма, мечтала породниться с юностью и продолжиться в вечности. Принять чеканку в дар Саша, как совподанный, права не имел, но обижать персов отказом не стал и вывесил блюдо на стене кабинета на предмет всеобщего любования. «Наш реформатор, — сказал о Саше шустрый Казарян. — Наш Петр Первый».
Вечерами, в наступающей на глаза темноте, когда становилось пронзительно сиротливо, реформатор сидел в квартире и смотрел телевизор. Друзья у него пока не завелись, идти было некуда, вечерний город был пуст, мрачен, враждебен, толкаться, ожидая очереди на кий в бильярдной клуба, тоже не хотелось — клуб надоедал в рабочее время. Ящик же, хоть и был заполнен муллами, рядами согбенных молящихся друг другу в затылок мужчинами, и женщинами в беспросветно черных чадрах, зато в нем звучал такой нужный Саше живой персидский язык. Первый месяц он, красный выпускник ИСАА, мало что понимал в летящем тегеранском диалекте. Теперь понимал почти все; когда ходил в кухню за льдом для виски, слышал и переводил то, что доносилось из ящика; но одновременно, приходилось ему поневоле слышать то, что звучало этажом выше — звуки сверху донимали его особенно сильно.
Этажом выше гуляли через вечер. У веселого Виктора Кизюна, почетно представлявшего «Совэкспортфильм», у него, безумца, собирались мужчины, и каждый раз Саша слышал одно и то же. Сперва гомон и смех, и топот ног, и звяканье задействованного стекла, ножей и вилок, потом — каменная тишина, и Саша уже знал, что это была за тишина. Поднявшись однажды наверх и позвонив, он был встречен поддатым, с тяжелым винным дыхом Кизюном и втянут в квартиру.