Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта мысль заставила ее поморщиться. Ли не должен был соглашаться на расследование, если собирался бросить дело и ее саму, как горячую картошку.
В нескольких шагах от нее со зловещим скрипом отворилась дверь. Шафран подняла голову. В комнату вошла Элизабет, на ее густо покрытом косметикой лице отразилось любопытство. Их глаза встретились, и Элизабет, улыбаясь, пропела:
– Вот ты где, дорогуша!
– Что ты здесь делаешь?
Элизабет хитро улыбнулась и поставила сумочку на стопку газет перед Шафран.
– Ну, я подумала, почему бы не прийти и не помочь тебе. Пока ты бегаешь по всему городу, мне одиноко и скучно дома, знаешь ли. Я тоже жажду приключений.
У Шафран вырвался смешок. Элизабет почти каждый вечер куда-нибудь уходила – то на свидание, то в литературный салон, где скорее можно было выпить или выкурить что-нибудь экзотическое, чем подискутировать о поэзии и философии.
– Да, для оживления твоей унылой жизни явно не хватает старых пыльных газет.
Элизабет с подозрением посмотрела на верх ближайшего невысокого шкафчика, вытянула из сумочки носовой платок и протерла поверхность. Увидев, каким грязным стал платок, она поморщилась и уселась сверху на шкафчик.
– Что ж, возможно, раскопки в недрах «Таймс» не такое захватывающе приключение, каким я его себе представляла, но помощь тебе явно не будет лишней. Иначе ты застрянешь тут надолго.
Шафран не стала отказываться. Результат того, что она просидела здесь больше часа, – одна заметка о «Благотворительном комитете помощи детям-сиротам» и пальцы, черные от краски.
Если бы не явная производственная обстановка, это было бы очень похоже на неспешный субботний день, проведенный в их квартире. Элизабет листала страницы и напевала себе под нос «When My Baby Smiles at Me»[30].
Вскоре она отчиталась, что в газетах за последние три месяца Эдвардс упоминается один раз, а Люси Тэлбот – три, но только вскользь, как гости на том или ином мероприятии или вечеринке. О Кэролайн Этвуд ни слова, так же как и о Амелии Грешем.
Шафран листала подшивку, датированную задолго до убийств, и бегло осматривала страницы, останавливаясь лишь на тех мрачных словах, что соответствовали ее поиску.
В самом низу стопки 1919 сменился 1918, и статьи о войне превратились из прошлого в настоящее. Она вспомнила некоторые из этих заголовков: репортажи о бомбардировках железнодорожных линий Германии, о потопленных эсминцах, о подвигах солдат в Италии. Как и многие люди в то время, она цеплялась за любой источник информации, который мог дать надежду, что война в скором времени закончится, и каждый номер газеты читала от корки до корки. А когда война закончилась, Шафран, просматривая заголовки статей в поисках и плохих и хороших новостей, часто ловила себя на мысли, что газеты все больше напоминают ей о тех страшных временах, и старалась их и вовсе не читать или делала это очень редко.
Тяжело вздохнув, она заставила себя продолжать: 1918 сменился 1917, и Шафран уже готова была все бросить, когда ее взгляд зацепился за знакомое имя.
Самуэль Грешем, 47 лет, умер 25 апреля, у себя дома…
Если этот Самуэль Грешем у которого осталась дочь Амелия, приходился отцом той угрюмой медсестре, что проводила время в захудалых джаз-клубах, тогда это многое объясняло.
Судя по всему, отец Амелии скоропостижно скончался. Учитывая связи девушки, можно предположить, что на первое время средства у нее были, а когда закончились, ей пришлось самой зарабатывать себе на жизнь. У Джона Грешема остались кроме нее две младшие дочери и жена, и Амелия могла оказывать помощь им тоже.
Казалось странным, что она так цепляется за свое положение в высшем обществе, хотя куда проще было бы примкнуть к среднему классу, где не было необходимости поддерживать видимость роскошной жизни. Одно дело, если бы в ней проснулась страсть к сестринскому делу и она работала бы, несмотря на мнение своих друзей, но Шафран почему-то была уверена, что они ни о чем не догадываются. Казалось, что Амелии даже не нравится их компания. На вечеринке у Вейла она как будто с презрением взирала на богачей, называла спасителями тех, кто участвует в благотворительности, и с энтузиазмом отметила, что Вейл посвящает себя не только пэрству.
Но Шафран, скорее всего, пыталась понять девушку со своей колокольни. Сама она без сожаления отказалась от своих связей, но не имела права ожидать от других того же.
Она еще раз пробежалась по слегка расплывчатым буквам некролога, обратив внимание на его формулировку. Он напоминал тот, что много лет назад напечатали после смерти ее дяди, – такой же банальный и скупой на детали.
Брат отца покончил с собой вскоре после возвращения с фронта. О его смерти в Эллингтоне предпочитали не говорить, даже шепотом, тогда как кончина отца, умершего всего несколько месяцев назад, освещалась широко. В семье смерть дяди объясняли алкоголизмом и помутнением рассудка. Шафран в то время была юной девицей, и ее всячески старались от этих разговоров оградить, но после похорон ее кузен Джон-младший без обиняков сказал ей, что его отец покончил с собой.
– Абсолютно никаких предположений о том, как могут быть связаны эти смерти, – подала голос Элизабет, прерывая мрачные размышления Шафран. Положив газету, она ткнула ногтем, покрашенным красным лаком, в заголовок маленькой заметки об убийстве в Кенсингтоне. – Ни единого упоминания о букетах. Это странно, правда?
Шафран задумалась.
– Места убийств действительно недалеко друг от друга, но кроме цветов между ними больше никакой связи не прослеживается. Инспектор Грин понял важность цветов только после второго убийства.
– Я думаю, – протянула Элизабет, убирая палец с газеты и начиная накручивать на него локон песочного цвета волос, – что они и в самом деле могут не иметь никакой связи. Какой-нибудь ненормальный мог просто, прогуливаясь по улице, увидеть жертву и решить ее убить. Они могут быть связаны между собой не больше, чем я с тем, с кем мы ходим за продуктами на один и тот же рынок.
Шафран выпрямилась, когда на нее нашло