Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Корпусу, двумя колоннами с артиллерией, в полной тишине, двинуться в 12 часов ночи из леса к Гродно. Во главе левой колонны идет 27-я пехотная дивизия, а правой – 29-я пехотная дивизия. Арьергарду полковника Дрейера развернуть все находящиеся в его распоряжении силы на позиции, выбранной в лесу, дабы не дать противнику атаковать с тыла уходящие колонны».
Наступила ночь. Стрельба продолжалась со всех сторон, то утихая, то усиливаясь. К полуночи все стихло, и колонны двинулись. Генералы продолжали находиться все вместе, и Джонсон, не решившийся встать во главе своей дивизии, назначил командовать ею того же Белолипецкого.
Я уже с вечера начал собирать пехоту, и к утру 8 февраля у меня было около 16 рот слабого состава из всех частей корпуса, с офицерами. Проще всего было с артиллерией: оба командира – Кисляков 53-й артиллерийской бригады и полковник Попов 20-го мортирного дивизиона – выбрали позиции в лесу и готовились картечным огнем встретить неприятеля. Иного рода огня вести было невозможно.
Едва лишь забрезжил рассвет, со стороны Гродно начался бешеный артиллерийский и пулеметный огонь, и в то же время со всех сторон в лесу показались каски немецкой пехоты, поведшей атаку на мой арьергард. Затем немецкая артиллерия начала обстрел леса, где стояли наши лошади и упряжки артиллерии и мой небольшой резерв из нескольких рот. Но помимо этого, при моем арьергарде находились еще трофеи Махарцевской победы – около тысячи немецких солдат, саперная рота, 5 или 6 офицеров, орудия и пулеметы. Все они так же обстреливались, как и мы, своими же немцами.
Как впоследствии выяснилось, из трех с половиной дивизий 20-го корпуса удалось прорваться, не будучи замеченными, только одной бригаде из двух пехотных полков. Прочие войска корпуса, тянувшиеся длинными колоннами, не смогли воспользоваться покровом темноты и выходили из лесу только под утро. Обнаруженные немцами с Сопоцкинских высот, они немедленно были остановлены и расстреливались в упор.
Ни о каком длительном сопротивлении не могло быть и речи. Артиллеристы заклепывали пушки, выбрасывали и зарывали замки; полковые знамена сдирались с древка и тоже или зарывались, или прятались под одежду.
Пока продолжалась агония главных сил 20-го корпуса, мой арьергард продолжал доблестно, хотя и безнадежно сражаться, поражая на прямой артиллерийский выстрел немецкие цепи, шедшие в атаку на батареи 53-й бригады и мортиры.
Я с полковником Кисляковым и его адъютантом Кречетовым стоял на небольшой поляне у опушки леса. Простым глазом мы видели, как картечный огонь одной из наших батарей укладывал немецкую пехоту, были свидетелями, как от артиллерийского огня немцев взлетели на воздух наши зарядные ящики, наконец, как эту батарею, на наших же глазах, немцы взяли в штыки.
Дело подходило к концу…
Я попытался, однако, бросить в атаку бывшую под рукой в резерве роту, но она была остановлена пулеметным огнем. Раздались стоны раненых солдат, и далеко эта рота не подвинулась. Вокруг нас все больше и больше рвались снаряды, свистели пули, раня и убивая находившихся возле нас людей и лошадей.
Пленные немцы метались, не зная, как и куда укрыться, среди них тоже начались потери. Помимо пленных, при моем арьергарде находился раненый полковник Отрыганьев. Он тяжко страдал от холода, лежа в какой-то повозке и не отдавая себе отчета в обстановке, умолял отправить его в какой-либо лазарет.
Видя, что положение безнадежно, я вызвал старшего из немецких офицеров, стоявших неподалеку, и объявил ему, что, не желая держать пленных под обстрелом, я отпускаю их к своим, но с условием, что их начальство даст также пропуск нашим раненым в Гродно. Тут же был сооружен белый флаг с красным крестом, намазанным кровью убитой лошади, и вручен пленному офицеру вместе с запиской для немецкого командования, лично мною написанной. Напутствуя полковника Отрыганьева, отправленного с немцами в сопровождении врача, я вынул из седельной сумки коньяк и подарил ему, растрогав его этим до слез.
Через полчаса после ухода немцев был получен краткий ответ от их ближайшего начальника, написанный по-немецки: «Вы окружены, вам остается только сдаться», – и больше ни слова.
«Сволочи», – подумал я, хотя было наивно предполагать, что немцы согласятся отпустить раненых.
Бой все продолжался. Стрельба усиливалась.
Вдруг мой верховой конь Гондурас, еще недавно бравший призы на скачках в Варшаве, повалился на землю, сраженный пулей в сонную артерию, и кровь брызнула темной струей, как из фонтана, на много шагов. Он тяжко захрипел, вздрогнул всем телом и застыл навсегда.
При других обстоятельствах моему отчаянию не было бы конца, но здесь я почти не почувствовал жалости и спокойно приказал моему верному вестовому Колесникову переодеть мое седло на его лошадь, а себе взять любую из тех, что бродили по лесу.
Было около полудня. Ни от одной части своего арьергарда я сведений уже не получал. Артиллерия моя расстреляла все снаряды и частью уже была взята немцами. От пехоты не осталось и следа, солдаты или сдались, или попрятались в лесу, побросав ружья.
Наступил конец. Оставалось или сдаваться в плен, или пытаться куда-нибудь уйти.
Подзываю Колесникова:
– Вынь-ка, братец, там из седла бутылку да дай чарки от фляжек, и поживей.
Может показаться странным, но у меня было предчувствие, что должно случиться какое-то несчастье, и поэтому, уходя из Восточной Пруссии, я уложил в седельные сумы, кроме нескольких лекарств, коньяк, бутылку шампанского, четверку чая, сахар и коробку гаванских сигар «Ноуо de Monterey» – подарок моей жены. Коньяк порадовал тяжело раненного Отрыганьева, а вот эту бутылку шампанского, не то перед смертью, не то перед тем, как нас схватят через несколько минут живьем немцы, я решил распить тут же под огнем. Было морозно и холодно, температура для этого благородного напитка самая подходящая.
Обращаюсь к Кислякову:
– Ну, полковник, повоевали, выпьем теперь по стакану вина перед тем, как уйти от немцев живыми. Бог знает, где и когда снова встретимся.
И я налил в алюминиевые чарки шампанского Кислякову, Кречетову, Махрову, себе – они не верили своим глазам. Мы чокнулись. И едва только выпили, как раздался страшный удар, и возле нас разорвался артиллерийский снаряд. Кисляков, без звука, упал мертвым на землю, застонал раненый его адъютант Соколов[110], меня слегка контузило, – предохранил одетый на голову меховой башлык, – Махров и Колесников, стоявшие рядом, не пострадали.
Но и эта смерть не произвела большого впечатления, настолько притупились нервы за десять дней, проведенных без сна, в боях, в постоянном напряжении, среди убитых, раненых и умирающих по пути, в грязи, людей и лошадей.
Снова повернулся к Колесникову:
– Давай коня!
Затем я громко обратился к столпившимся возле меня офицерам и солдатам:
– Кто не хочет сдаваться в плен, за мной! Верхом!
Вызвался пехотный капитан с 30 конными, своей охотничьей