Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шумели и окружали дом – бородатые мужики-хлапонинцы в полушубках и армяках, бабы в зипунах и теплых платках, иные с ребятами на руках, – не на кого было оставить дома.
Теснились на ступеньках крыльца, заглядывали в окна…
Хотя и орудовал в доме шумоватый и легкий на руку становой, но барин-то Хлапонинки все-таки лежал на столе… Становой покричит и уедет, а они останутся провожать барина на кладбище, забрасывать его гроб мерзлой землей, гадать на могите о новом барине, какой-то будет да когда-то еще будет…
А пока что – день тихий, не очень морозный; вьется ласковый легкий снежок, румянятся щеки, пар от дыхания подымается прямо кверху… Воли нет еще, положим, однако и барина над ними тоже нет, а что касается станового…
– Правов не имеет малого убивать!
– Правда истинная, не имеет!
В разрисованные морозом стекла окон – не очень больших окон, чтобы не уходило из дома печное тепло, – глядела, хоть и мало что видела, деревня, и стало от нее сумеречно в доме… Конторщик, выглядывавший в дверь на крыльцо и слышавший крики: «Малого убивают!» – вполголоса сказал становому:
– Отпустить, может, прикажете Гараську пока, ваше благородие? Все одно не уйдет ведь.
– Почему это «отпустить»? – грозно уставился было на него становой.
– Шумят что-то очень, лезут…
– Гна-ать их в шею! – заорал становой.
– А не пойдут если? – осторожно осведомился Петя.
– Как это так не пойдут?.. Как они посмеют не пойти?
Однако в одном окне неотступно торчали лица и шапки и платки бабьи, в другом, в третьем…
– Отвести в холодную! – приказал было пристав, но на вопрос бурмистра «Кому прикажете с ним идти?» буркнул: – Впрочем, черт с ним, пусть идет пока: арестовать мы его всегда можем.
Двое пошли с женой Терентия и еще не вернулись, двоих надо было приставить к Гараське – кто же останется тогда около него самого, станового?
Перед Гараськой, стоявшим в прихожей, отворили дверь:
– Иди, черт!
Стиснув зубы, Гараська стал шарить глазами около крыльца что-нибудь твердое, нашарил обломок кирпича, кинулся к нему, закатал его в снег, примял, закруглил снежок дрожащими пальцами и хотел уже, забежав, швырнуть в то самое окно, за которым стоял пристав и лежал на столе утопленник-барин, но помешал испугавшийся Трифон, снежок звонко шлепнулся в стену рядом с окном.
Вернулся староста с докладом приставу, что мужики не дали ему посадить Терехину жену в холодную.
– Детишки, бают, малые – кто же за ними присмотрит? Да Лукерья-то сама, почитай что, на сносях: неужли ж, бают, убежать куда могет?
– А ты кого же слушать должен?.. – прибавив длинное ругательство, накинулся было на старосту становой, но староста вразумительно ответил:
– Слухать я, известно, вас обязан, а только же ведь мужиков была сила, а кроме того, бабы которые, а я один спроти их, – ружья же у меня альбо пушки какой у руках нетути, чтобы палить я по ним стал…
– Раз-го-ворчистый какой, сукин сын, пушку ему непременно давай!.. Чтобы ты у меня всех их назвал, какие за бабу вступались!
Становой кричал на старосту и кричал на народ, чтобы отошел дальше, что здесь не представление и смотреть нечего, однако народ не отходил от дома, только переминался, а староста мямлил явно сознательно:
– Нешто я их всех запомнил, ваше благородие?.. И больше даже, так сказать надоть, – бабы там усердствовали за свою сестру, и тяжела-то, и детишек содом…
Колокольчик соловой тройки, вкатившей в усадьбу, поднял упавшее было настроение станового: прискакал его письмоводитель и привез врача, за которым ездил; можно было наконец заняться составлением протокола по всей форме, затем наружным осмотром тела покойного, а потом и вскрытием как тела, так и письменного стола в кабинете.
IV
В протокол внесли, что ни кровоподтеков, ни ран на теле не оказалось, легкие же были переполнены водой, как обычно у всех утопленников, но в столе нашлась довольно толстая и переплетенная записная тетрадь, давшая много ценных сведений любознательному становому.
Тут было и описание четырехконной русско-американской молотилки, взятое, как о том говорила ссылка, из третьего тома «Трудов императорского Вольно-экономического общества» за 1854 год; и чертежи практической зимней и летней маслобойки тверского помещика, статского советника Коха; и разные выписки из «Энциклопедического лечебника домашних животных и дворовых птиц».
Особенно обстоятельная была выписка о кровопускании, так что заботившийся о своем просвещении становой пристав узнал, что кровопускание нужно делать: «у лошадей – из шпорных вен, подкожных локтевых, путовых или средней хвостовой вены; у рогатого скота – из подкожных брюшных или молочных вен; у овец – из шейных, личных, локтевых и бедренных вен…»
Вслед за «пользой кровопускания» много страниц записной тетради было отведено пиявкам и способам искусственного разведения их.
Иные слабохарактерные натуры если и ведут записки свои, то делают это урывками, неразборчивым почерком, не дописывая слов, – вообще небрежно. Совсем не то видел пристав Зарницын в записной тетради своего бывшего друга. Там царили обстоятельность, аккуратность, предусмотрительность, как будто записки эти делались не для себя лично, в помощь памяти, которая не всегда бывает свежа и услужлива, а в назидание потомству или по крайней мере как руководство для деятельных сельских хозяев, поэтому почерк был отчетливый, все слова дописаны; если прилагались чертежи, то и они делались не без изящества, – по линеечке и даже с растушевкой.
Большое место в записках отводилось практике судебных процессов, что было вполне объяснимо для пристава: ему известно было, что не одну собачку съел его друг в этих головоломных делах и делишках, так что уж никакой тверской помещик Кох с его маслобойками ему и в подметки не годился бы!.. Без утайки проставлены были в этом отделе записок также и денежные суммы, истраченные на ведение процессов с соседями, так что пристав мог достаточно обогатить свой житейский опыт в этом именно направлении: деньги – вещь щекотливая, и не всегда, говоря о них, бывают откровенны с друзьями даже и наилучшие друзья.
Но все-таки среди разнообразного материала, внесенного помещиком Хлапониным в свою записную тетрадь, с наибольшим усердием, с наивысшей затратой мысли заполнялись страницы, отведенные такому бесспорно важному вопросу, как любовь и брак. Василий Матвеевич признавался неоднократно в своих записках, что всю свою жизнь был в плену той или иной любви, но к браку относился как к священному таинству, потому что был верным и преданным сыном церкви; перед самым даже словом «брак» он, по его словам, трепетал, таким исключительно многозначительным представлялось ему всегда, с самых молодых лет, это слово, и ради будущего брака своего он, собственно, и жил. Только в более молодые и