Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не осталось в нем более осторожности, как не осталось никакого разумного соображения вообще. Персиянка что-то рассказывала ему о трудностях перевода, но смысл в него уже не попадал.
«Чую с гибельным восторгом — пропадаю, пропадаю…» — вертелся Высоцкий в его сломавшемся мозгу. Ничего другого в нем уже не было.
Послушная и глупая его рука, совершив плавный перелет, опустилась на тело Мехрибан, на то его чувствительное женское место, что соединяет ноги со спиной. Персиянка неслышно вздохнула и замерла. «Привет тебе, Сухоруков», — почему-то подумал он.
В следующие мгновения он потянул ее к себе; она поддалась и вошла собою в его очертания так плотно и так идеально, словно была недостающей второй половинкой единой с ним раковины.
Купленные фрукты Сара просквозила струей из-под крана и разложила на фарфоровом блюде. Синие сливы, персики и красные груши, перепоясанные желтой виноградной гроздью, производили собою праздник для глаза и желание быть немедленно съеденными. С блюдом на торжественно вытянутых руках довольная Сара приблизилась к кабинету Сташевского и, как обычно, постучала. Ей никто не ответил. Она постучала еще раз и потащила на себя дверь. Дверь не поддалась; она была старинной, высокой, многократно крашенной белым маслом, с врезным сквозным замком, и понять, с какой стороны она закрыта, было нельзя. Сара несильно этому удивилась; она услышала шум кондиционера в кабинете и справедливо предположила, что раис отлучился ненадолго. «Ушел в посольство. Почту понес», — решила она.
Когда все кончилось на кожаном диване и Мехрибан, выскользнув из-под него, упорхнула, он взглянул на «Сейку» на мокром своем запястье и сильно удивился. Тридцать пять минут. С момента явления персиянки с текстом и до финального, затухающего перестука ее каблучков по кафелю коридора прошло всего тридцать пять минут. Подвиг. Он его совершил. Жаждал подвига и совершил. Большой герой.
Покинув диван, снова переместил себя за стол.
Ничего, кажется, не изменилось. За окном все так же золотилась осень. Шелестел кондиционер. На своих местах бессмысленно стояли кресла, стол, сейф и диван. Он заметил под лампой неотправленное письмо.
Его письмо. Светлане. Со словами любви, преданности, мечтой о скорой встрече. Что было абсолютной и истинной правдой.
Твою мать!
«Как мало требуется времени, чтоб сотворить гигантскую глупость, — подумал он, и вопрос „зачем?“, сопутствующий первому удивлению, автоматически выскочил у него следом. — Зачем, зачем, зачем?» Тотчас вспомнился дед, который однажды, расслабившись за рюмкой, учил его, неопытного тогда сосунка, как отличать настоящую любовь от ненастоящей. «Запомни, внук, все просто, — наставив на него чуть согнутый указующий сухой перст, говорил старик, — сакральный вопрос „зачем?“ никогда не возникает у мужика после общения с любимой женщиной; проклятое „зачем?“ и желание поскорее смыться терзают нас только тогда, когда мы имели дело с нелюбимой». «Дед опять прав, — заключил Саша. — Значит, Мехрибан все-таки не настоящая любовь? Но тогда зачем я, идиот, все это сделал? За каждый подвиг приходится платить — что теперь будет? Как платить? Чем?»
Последний вопрос был особенно интересен, он понял, что вместе с раскаянием в него вернулся страх. Страх, смешанный со стыдом. Душевная отрава особой гадкости. Определение «гадкость» придумалось точное, но мерзкое, на мгновение обрадовало его журналистскую суть, но тотчас заставило поморщиться.
«А впрочем, — зашевелился в нем тихий подлый голос, — стоит ли так казнить себя, старичок? Была же у тебя история с Анжелкой; она повторилась дважды с отягощающими обстоятельствами и… ничего, обошлось, ты в порядке, жив, здоров и даже откочевал в загранку. Что скажешь?» Подумал совсем немного и нашелся с ответом, что да, было, он признает, но… тогда он был на задании, ему приказали, и он был вынужден, а теперь? А теперь честная отговорка существовала для него только в одном и единственном варианте: в этом долбаном Иране он элементарно озверел без женщины, то есть опять виноват, по сути, не он, а те, которые сюда его послали. Отговорка, которую в застольном трепе поймет любой мужик, но которая вряд ли его оправдает перед ЦК, АПН и ГБ. Перестройка перестройкой, но иностранку, мусульманку, иранку ему не простят. Значит, карьере конец. И Светка… Что он скажет ей, как оправдается, чем докажет свою невиновность? «Никак и ничем, — ответил он себе, — перед Светкой все его оправдания рушатся, перед Светкой он гол и беззащитен, он получит свое сполна и поделом».
Взяв письмо, отправился в посольство. Прием диппочты заканчивался в два часа дня, надо было торопиться.
Под теплым ветерком и листопадом, будто солдатик, прошагал он по улице до ворот, был впущен дежурным комендантом Левой и ступил, как в кущи, в посольский парк, на асфальтовые дорожки среди чинар и платанов, пения птиц и журчания оросительных ручейков. Шел по прозрачному осеннему раю, но чувствовал себя как в аду: сейчас кто-нибудь встретится и заметит. Обязательно заметит, потому что написано, наверное, все на его глупой роже, штамп стоит, клеймо, отметина! Заметит, спросит и… что отвечать? Что он дурак, большой и непроходимый? Это и так ясно.
Но встречавшиеся по дороге люди были приветливы и милы, жали руку, говорили добрые слова, ободряли улыбками, и понемногу его отпустило. Никто еще ничего не знал. На ступеньках у входа перехвативший его Султан-заде пригласил в пятницу на плов, а уже в коридоре нагнавший чувачок Кузьмин по-товарищески шепнул, что дед, то есть посол, сегодня в духе, и, если у Саши есть проблемы, посетить его следует именно сейчас. «И он пока не знает, — ответил себе, глядя на Кузьмина, Сташевский. — Если б знал, сочувствовал бы мне со скрытым злорадством». Он помнил, с какой невинной улыбкой ненавидел его Кузьмин, когда в его присутствии посол похвалил Сашу за китайскую справку. Чувачок был любезен, но ядовит.
Бережно сдав письмо, он вернулся в бюро, поработал, не выходя из кабинета, над бумагами для Москвы и дождался конца рабочего дня.
Видел через окно, как покидают клуб его работники: Сара, Али, хохочущий Казарян; наконец, под руку с уважаемым родителем мимо него фарфорово проследовала Мехрибан, она была задумчива, тиха и прекрасна.
Саша вздрогнул: она была сейчас так хороша, что сразу вспомнились ему ослепительные мгновения их близости, бархат ее любопытных пальцев, быстрый неразборчивый лепет, дыхание ее живота и сдавленный последний вскрик. Вспомнились и перебились мыслью, которая удивила: а все-таки здорово, что это было, и молодец он, что это сделал. Но следующая, в сцепке с этой первой, пришедшая в голову идея удивила его еще больше. «Хочу еще, — внятно услышал он себя, — я не прочел этой изумительной книги, открыл лишь первую страницу, я хочу, я требую повторения, и… будь, что будет». Это было странно и труднообъяснимо ему самому, но это было так. Еще час назад его трясло от страха и презрения к себе за «подвиг», который он по дурости совершил. Но стоило ему снова увидеть Мехрибан, как могучий гормон желания пересилил гормон опасности, и чем сильнее первое придавливало второе, тем все более бледными и никчемными делались для него разумные предостережения, самобичевания и проклятия самому себе. «Если все так удачно прошло сегодня, почему бы не повторить это завтра? — пришла ему в голову еще одна отважная и неумная мысль. — Может, никто, никогда и ничего о нас вообще не узнает? Бывают же счастливые исключения!»