Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Курган-Губенко хмыкнул. Его сосед обиженно повторил с нажимом:
– Да, сочинитель!
– А что именно пишете? – полюбопытствовал Алексей Николаевич.
– Романы. Ну, пробую и малую форму, однако больше меня привлекают крупные драматические произведения. Люблю, знаете ли, так издалека зайти, очертить подробно характеры, завязку, интригу…
– Дадите почитать?
– Охотно! – вскинул грязную голову сочинитель. – Прямо сейчас и дам.
Он вручил новичку толстую рукопись со множеством помарок и исправлений. Увидев взгляд сыщика, пояснил:
– Когда приходит вдохновение и ты видишь свое произведение под несколько иным углом, так и тянет переписать, углубить драму…
– А что-нибудь уже издали?
Огарков сразу погрустнел:
– Пока нет. Вы же знаете: согласно статье двести тридцать два Устава, арестанту запрещается заниматься литературным трудом для помещения произведения в печати. Так писать, для себя – можно, а в журнал отдать нельзя.
Курган-Губенко хохотнул еще более глумливо:
– Да ладно врать! Ты же пытался напечатать свою муть, да никто не захотел. Понюхал пробой да пошел домой… Больше десяти отказов у него, Алексей Николаевич. Потому как ерунду пишет. Розовые сопли. Любовь, то да се, но бездарно. Слово есть такое, про подобных сочинителей, сейчас вспомню… А! Графоман, вот.
Лицо Огаркова перекосилось. Было видно, что его литературные потуги являются объектом для насмешек циничного сокамерника. Алексей Николаевич решил поддержать несчастного писаку и сказал ему доброжелательно:
– Не слушайте никого, только свой внутренний голос. И если он говорит вам: пиши – то пишите.
– Да? Я, собственно, так и делаю. Внутренний голос… Надо будет вставить.
– А вы, Николай Викторович, за что сюда угодили?
– Верите – нет, а я тоже жертва интриги. Дали мне целых три года исправительных работ совершенно ни за что. Помните статью шестьсот сорок четвертую?
– Смутно, – признался Лыков. – Там ведь про недонесение, вопреки обязанностям, об учиненном преступлении?
– Точно так. Я как дежурный помощник пристава должен был сообщить или приставу, или судебным властям. Некие люди затевали поджог, мне донес об этом городовой, а я… В это время как раз нахлынуло вдохновение… Да и сведения были непроверенные, так, одна бабка на базаре сказала. Опять же ночь, дождик лил. Я не стал будить пристава, отложил до утра. И продолжил писать роман. Вдохновение такая вещь, вам не понять. Если оно пришло, брось все и строчи, строчи, как на машинке!
– И поджог удался, – закончил за Огаркова Алексей Николаевич. Но услышал в ответ нечто удивительное.
– Нет, не состоялся, тот самый дождь и помешал, – ответил сочинитель. – Однако меня все равно обвинили.
– В чем же? Если обошлось…
– В недонесении. Более того, приплели еще хвост!
– Какой такой хвост?
– Алексей Николаевич, я ту распроклятую статью наизусть выучил. Хвост у нее вот какой: «…если сие недонесение по корыстному интересу, или от него последовал важный вред для порядка управления или для казенного, общественного или частного интереса, или опасность такого вреда!»
Последние слова Огарков выкрикнул горестным фальцетом. До Лыкова стало доходить. Он покосился на бывшего пристава, тот кивнул:
– Так и было, это он правду сказал. Пристав избавился от своего помощника под надуманным предлогом. Хотели сжечь торговые бани в Кушелевке. А рядом стояла казенная винная лавка. Она-то и была целью диверсии – мелкое жулье хотело разграбить ее под шумок. Пожар не удался, идиоты не сумели даже баню спалить. Когда их взяли, городовой донес по команде, что он предупреждал дежурного помощника о готовящемся поджоге. А рапорта от него нету! Вот Николашу и замели.
– Получается, преступление не было совершено, а человека посадили в тюрьму? Из-за гипотетических слов «или опасность такого вреда»? – ошарашенно спросил сыщик. – Могли бы уволить, зачем сажать?
– Место мое понадобилось, вот и сунули в колесо, – зло пояснил Огарков. – Пьяный разговор двух мизераблей выдали за попытку совершить преступление, которое могло бы иметь – в случае успеха! – опасность для казенного интереса. Свалили в одну кучу баню, лавку и хмельные аллюры черни. И теперь я тут. Место, место расчищали! А в тюрьму закатали из мелочной зависти моему таланту.
– Да не место его им было нужно, – вмешался Курган-Губенко. – А решили нашего Толстоевского выгнать прочь. Могли бы, вы правы, просто турнуть в отставку, но… Видать, надоел он в участке со своим вдохновением. Службу нести ему было некогда, все романы пописывал. Я сам был приставом, порядки знаю и скажу вам так, Алексей Николаевич: будь я его начальником, тоже выгнал бы Николашу. Потому как дело вперед, баловство потом. Некогда антимонии разводить, характеры углублять. А надо служить! Какие нынче нужны люди? А вот какие: чтобы знал край, да не падал!
Огарков сердито поджал губы, молча отошел и лег на кровать спиной к бывшему приставу.
Знакомство на этом закончилось. Лыков осмотрелся в поисках свободной койки и увидел, что ему предстояло устроиться не в лучшем месте. Камера была рассчитана на четверых. Она имела почти квадратную форму: четыре сажени в длину и три с половиной в ширину. Лучшие места у окна занимали новые знакомые сыщика. Койка слева и ближе к двери была застелена по-солдатски аккуратно, место справа пустовало. Алексей Николаевич начал заселяться. Он набил соломой тюфяк и подушку, потом разложил постельное белье, после чего приступил к осмотру своего нового жилища.
Камера была обустроена в соответствии с тюремными обычаями. Койки – парусиновые, откидные. В обычном отделении спать днем не полагалось, койки поднимали к стене и запирали на защелку, ключ от нее хранился у надзирателя. Лишь вечером перед отбоем тот отпирал лежаки. Здесь же, в привилегированном коридоре, можно было валяться и днем и ночью.
В правом углу, как и положено, располагалась икона. Маленький дешевый образок без оклада с изображением все того же Спасителя в темнице. Спросив разрешения у сокамерников, сыщик пристроил рядом свою старинную икону; получилось благостно.
Под киотом располагалась полка, где арестанты держали посуду. Медные тарелки – глубокая и мелкая, кружка и солонка, деревянная ложка – все по регламенту. Посреди камеры стоял длинный стол, по бокам – четыре тургашки[75]. У них между ножек были сделаны деревянные ящики, куда надлежало складывать личные вещи. Другой мебели не полагалось. Однако и в этом сидельцы из благородных имели преимущества. Полстола было завалено книгами, бумагами, новенькими картами, что было строжайше запрещено в тюрьме, а также папиросными гильзами, хотя по уставу курить могла только тюремная стража. На столе стояли пепельница, чернильница-непроливайка, флаконы с фиксатуром, пивные бутылки и чайные жестянки. Беспорядок поражал, но, очевидно, начальство смотрело на это сквозь пальцы.