Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока он говорил, я слушала его, не прерывая, и нервно курила папиросу за папиросой. Когда он закончил, я впервые за долгое время дала волю своему южному темпераменту. Так, значит, Евгений, как и другие, знал и был молчаливым соучастником преступлений, которые совершались в России после революции! И он думает, что я смогу простить этих палачей, этих полоумных?
После моей гневной тирады Лебединский ушел и больше не возвращался. Он лишь передавал через солдат записки, спрашивая, нахожусь ли я по-прежнему в дурном расположении духа. Все это надо было заканчивать, и я написала ему длинное письмо о том, что после освобождения я не смогу жить в СССР, даже если бы хотела, поскольку НКВД никогда не оставит меня в покое. Он должен понимать, что после освобождения я получу паспорт с отметкой о судимости по 58-й статье. В данных обстоятельства я не имею права принять предложение, за которое ему благодарна. Евгения мое письмо совершенно не убедило. Он ответил посланием на нескольких страницах, уверяя меня, что готов на все ради нашего совместного счастья, что он объяснит партии мой случай, что уйдет из армии и т. д. Я так и не ответила на его письмо: несмотря на свою политическую слепоту, он был порядочным человеком, и я не хотела ставить под удар его карьеру и особенно свободу.
Пока я решала свои личные проблемы, вновь выглянуло апрельское солнышко, и большинство заключенных принялись очищать теплицы от скопившегося за зиму снега. Женщины раскладывали чернозем и сажали помидорную рассаду.
Еще больше шести месяцев… В какие-то моменты мне казалось, что этот восьмилетний кошмар никогда не кончится. Вернулись белые ночи, лишь усилив мою бессонницу. Лед на болотах стал трескаться; скоро мы опять увидим воду. Впрочем, я была не в состоянии оценить жизнеутверждающие перемены, которые май принес в эту суровую природу: я опять заболевала. Малярией. Каждый день к полудню меня трясло от лихорадки, температура поднималась до сорока. Это состояние длилось недолго, но после я была совершенно обессилена – настолько, что не могла есть. Я смотрела на себя в зеркало и, глядя на свое пожелтевшее лицо, впадала в ужасное уныние. А ведь с каждым днем приближался день моего освобождения.
9 мая, к моему великому изумлению, едва встав, я увидела, как в мой кабинет вошел Евгений. В тот же момент я заметила, что во всем лагере царит необычайное оживление. Все обнимались, танцевали, кричали, пели. Лебединский пришел объявить мне, что кончилась война и что он со своей частью отправляется к новому месту назначения, название которого ему запрещено говорить. Перед отъездом он хотел попрощаться со мной в последний раз. Евгений дал мне свой смоленский адрес и все время повторял, что в случае необходимости я должна обращаться только к нему. Еще он просил меня не говорить никому о том, что я здесь видела и слышала, если мне все же удастся вернуться во Францию. Он полагал, что русский народ ни в чем не виноват и нельзя допустить, чтобы мир считал его ответственным за все те отвратительные вещи, которые ему приписывают. Имело ли смысл говорить этому бедолаге о том, что молчать – значит быть соучастником? И что, по справедливости, его народ можно упрекнуть в том, что он молчал и не протестовал против последовательно совершаемых преступлений, не подвластных человеческому рассудку. Есть пассивность, которая непростительна.
С наступлением июня я стала чувствовать себя лучше, хотя с прибытием новых заключенных работы прибавилось. Теперь их насчитывалось триста пятьдесят: барак уже не мог вместить всех, и некоторых пришлось положить в амбаре на солому. Можно ли было спокойно смотреть на этих мужчин и женщин, к которым относились как к скоту? Я узнала, что 16 июня Марина Стриж выходит из заключения. Она обещала зайти повидать меня после освобождения. Я с нетерпением ждала ее прихода. Мне хотелось поскорее узнать последние новости. Я была так одинока…
Я получила распоряжение делать всем заключенным инъекции от брюшного тифа и дизентерии, но никто не согласился на эту процедуру: эти уколы вызывали лихорадку, а заключенным не давали освобождения от работы. Нужно было сломить их упрямство, и начальник лагеря распорядился, чтобы кухня кормила только тех, кто дал себя уколоть.
В последнем этапе, прибывшем к нам в июле, была пара симпатичных молодых людей – парень и девушка, влюбленные друг в друга. Но, по решению начальства Ягринлага, после окончания лагерного срока каждому из них предстояло ехать в ссылку в разные области без возможности выехать оттуда. В последние вечера эти двое сочинили прощальную песню, над которой рыдал весь барак:
В конце месяца я узнала, что Марина освободилась из заключения, но после выхода из лагеря не смогла получить разрешения повидаться со мной. Она устроилась телефонисткой в пожарную команду в Архангельске, находившуюся в ведомстве НКВД. Я ждала от нее письма с описанием ее первых впечатлений в качестве вольнонаемной служащей. Еще мне предстояло услышать новости от Маро и Анны Колмогоровой – они должны были освободиться в середине сентября. Я знала, что они обе уже не могли передвигаться без костылей. Смогут ли они когда-нибудь забыть этот ужас?
В августе из Молотовска уехала Наталья Шишкина. Ее брат, служивший в охране Молотова, добился того, чтобы сестру перевели на работу в центральный лазарет Потьмы, находившийся в поселке Барашево, в пятнадцати километрах от станции Явас. Она двумя поездами добиралась к своим родным, так как в ее паспорте был штамп со статьей 39[109], запрещавший проживание в тридцати девяти крупных городах СССР (она не имела права приближаться к ним ближе чем на сто один километр).
Конец войны не принес никаких изменений в нашу лагерную жизнь. Каждый день прибывали новые заключенные. В 1-м и 2-м лаготделениях собрали гигантский этап зэков для отправки на строительство железнодорожной магистрали Урал – Воркута.