Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Авитабиле – Абу Табела, как называли его пешаварцы, – был самым настоящим страшилищем. Уже в XX веке матери по давней привычке призывали своих детей к послушанию, пугая, что в противном случае их заберет Абу Табела.
А еще Авитабиле любил закатывать пиры. Для большинства гостей этого хватало, чтобы причислить его к сонму ангелов. Восемь его поваров были кудесниками «персидской, английской и французской гастрономии»[686]. Пиры сопровождались музыкой, фейерверками, огромный двор его резиденции был весь в огнях и смахивал на ярмарку. Сам Авитабиле громоздился во главе стола, где пожирал горы риса, за его спиной ежились два щуплых афганца. Гости со слабыми желудками плохо переносили его мясные угощения. «Честно говоря, окружающая обстановка со всеми этими виселицами так давила на меня за столом, – вспоминает один из гостей, – что трудно было убедить себя, что вареный козленок или жареный каплун – это не новый деликатес, мастерски вырезанный из тела преступника со спущенной кожей!»[687]
За едой следовали возлияния и малоприличные танцы в исполнении женщин умопомрачительной красоты – Авитабиле, держа в одной руке официальную газету, другой хватал красотку[688]. «Чем не пиршество Нерона?»[689] (Отзываться о сексуальных вкусах Авитабиле было небезопасно. Пешаварская легенда гласит, что одного несдержанного на язык помощника по приказу губернатора «сбросили с минарета. Бедняга схватился при падении за карниз и успел крикнуть Авитабиле: “Пощади, ради Аллаха!” Авитабиле равнодушно ответил: “Аллах может тебя пощадить, если пожелает, но я не знаю пощады. Спихните его вниз!”»[690])
Нет нужды уточнять, что бахвальство и кровожадность Авитабиле выдавали его животный страх. В первые месяцы своего губернаторства он «никогда не ночевал дважды в одной комнате, его кровать каждую ночь переставляли, у тайных ворот дворца для него всегда держали оседланную лошадь»[691]. Он «боялся своих слуг, – писал Генри Лоуренс, – боялся своего правительства и нас тоже»[692]. Когда в Пешавар случайно заехал миссионер Иозеф Вольф, Авитабиле подозвал его и, не скрываясь, попросил о помощи: «Бога ради, помогите мне отсюда сбежать!»[693]
Массону и Бёрнсу было не до пиров и разглядывания танцовщиц. Оба чувствовали, что они потерпели полное поражение. Бёрнс впервые в жизни ощущал себя раздавленным. «Игра сыграна, – писал он другу, – мне нанесли смертельный удар, и я не мог больше оставаться в Кабуле». Его обуревал гнев из-за того, что из-под него выдернули ковер в Афганистане, им пренебрегли, хотя – свойственная Бёрнсу самоуверенность – он ведь был во всем прав. «Все, что я говорил и писал, принималось с воодушевлением, с сердечным одобрением и так далее, но, когда судно стало тонуть и я закричал: “К насосам!”, мне сказали не спешить и ждать – что ж, так тому и быть. Я бы предпочел, чтобы ошибку допустил я сам, а не моя страна», – неискренне сокрушался он[694].
Бёрнс гадал, что его ожидает: заставят ли его принять вину на себя? Или захотят, чтобы он сам все исправил? Теперь, когда британцы так успешно превратили Дост-Мохаммеда в своего врага, у него возникло подозрение, что они могут сделать ставку на Шуджа-Шаха, афганского правителя-изгнанника, десятилетиями замышлявшего в Лудхияне заговоры и резавшего уши своим врагам. Если план состоял в этом, то Бёрнс не хотел иметь к нему никакого отношения. «Я жду в Пешаваре приказов, либо меня отправят в Шимлу, либо… пошлют вместе с бывшим правителем воевать с Баракзаи [Дост-Мохаммедом и его семьей]. Насчет последнего я ничего не знаю. Баракзаи доверились нам и просили только отвадить Персию, но мы этого не сделали. Поэтому страх принудил их от нас отойти»[695]. «После всех моих трудов, – записал он в дневнике, – я теперь надеюсь, что меня оставят в покое»[696].
Состояние Массона было и того хуже. «Наш уход из Кабула отчасти напоминал бегство, – писал он с унынием. – Все вышло неуклюже, остается только сожалеть об этом»[697]. Теперь у него было время собраться с мыслями после хаоса последних недель, и он понимал, как ужасны для его дела последствия. Многие сокровища, которые он пытался разобрать и переписать, опять оказались перемешаны. Все его планы рушились: он не знал, сможет ли кто-нибудь из тех, с кем он сотрудничал в Афганистане, снова с ним связаться, не говоря о том, чтобы отправлять новые находки. В Пешаваре он мог бы купить немного монет, но это не приблизило бы его к Александрии. Каждый день за пределами Афганистана был для него пыткой.
Массон понимал, что его отношения с Ост-Индской компанией достигли точки разрыва. Годами он ощущал тяжесть своих обязательств перед ней, но боялся от них избавиться. В Кабуле он мог по крайней мере извлечь из этих отношений пользу: как он ими ни тяготился, они позволяли ему – пусть с трудом, с оглядкой – делать то, что он хотел. Но теперь – спасибо Бёрнсу – он лишился даже этого. Оставалось надеяться, что Ост-Индская компания поступит с ним по справедливости и в конце концов позволит ему следовать за мечтой.
Он чувствовал оцепенение, стыд за то, что многое не доделал. Уже несколько месяцев он не мог переписываться с Поттинджером[698]. Друзьям в Англии он и подавно не писал уже много лет. «Я не отвечал на письма из Европы со времени своего назначения [шпионом], чувствовал свою оторванность, хотя раньше выражал в письмах свои надежды и намерения, но потом понял, что если так продолжать, то можно прослыть самозванцем и обманщиком. Это стало бы для меня сильнейшим разочарованием»[699]. У него было чувство, что часть его души, доверившаяся в свое время Афганистану, на годы обратилась в лед.
Теперь он обещал себе перемены. Он очень хорошо знал, что сам должен измениться, чтобы перестать зависеть от чужих желаний. И прежде всего – положить конец шпионству. Но как? Просто исчезнуть? Раз он больше не в Кабуле, Ост-Индская компания могла счесть его бесполезным. «Поскольку служба завершена, мой запрос о свободе действий мог быть легко удовлетворен». Массона ужасала мысль, что его снова могут принудить служить. «Пусть только попробуют, – писал он, пытаясь почерпнуть отвагу в словах, – я непременно воспротивлюсь»[700]. «Если подчинюсь, то навсегда погибну»[701].
После нескольких томительных недель – при близком знакомстве Пешавар не стал лучше – Массон и Бёрнс получили елейные письма