Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После нескольких сеансов самоистязания он окончательно чувствовал свой мятущийся дух успокоенным. И отпускал подспудный страх, что он может так вот впустую промаяться до седых волос – будет кому-то показывать пожелтевшую папку, как Гребенкин…
Всевозможная бытовая бестолковщина теперь почти не раздражала, потому что, во‐первых, он никак не мог на ней сосредоточиться, а во‐вторых, она ему даже льстила своим несоответствием высоким парениям его души – все по той же испытанной эстетике «гений умер в нищете». Только очереди сердили его – слишком быстро кончались, а он только-только успевал выстроить в уме домики, осмотреть которые сегодня собирался. Зато сам он раздражал всех – тем, что не мог сразу сообразить, ради чего он тут стоит.
Грубости – те, которые все-таки доходили до него сквозь сосредоточенность, – иногда даже забавляли, в силу того же идеала «гений умер в нищете», а иногда и наполняли чувством превосходства: из-за чего только люди не бесятся! Вот он по три раза на дню взлетает до небес и разбивается оземь – что ему вся эта муравьиная суета.
Чтобы набраться сил, он не сразу принимался искать ошибку в очередном решении и некоторое время наслаждался, чувствуя себя победителем. Да кое-что ему таки и удалось, для дипломной защиты хватит.
Теперь он не изнывал от недостатка тепла со стороны сослуживцев, но у него не было уверенности, что он стал лучше, избавившись от этой детской потребности. Конечно, это как-то инфантильно, когда человека слишком уж ранит грубость, равнодушие людей друг к другу, но ведь в Средние века, наверно, казались инфантильными те, кто не способен был вынести зрелища какого-нибудь рядового колесования. И однако именно эти инфантилы оказались первыми ласточками будущего человечества.
Поглощенный собственным делом, Олег консультировал Галиных подруг уже без прежнего восторга. Разумеется, он был учтив, доброжелателен, но одному чувству долга не по силам уследить за всеми мелочами, на которые способна только любовь. Олег объяснял уже не с запасом, а лишь то, о чем спросили; когда он спрашивал в заключение: «Понятно?» – то реагировал в их ответе только на слова, а не на выражение глаз.
Да и некогда ему было; вся жизнь была расписана по минутам, и если в абортарии болтали, он не отрывался от бумаг, не притворялся, что ему тоже интересно. А если их его занятой вид смущает – так тем и лучше. Тем более что смущение это проявлялось у них далеко не сразу, один только Мохов немедленно выходил из любой беседы, чуть только Олег погружался в свои формулы. К неудовольствию прочих – Мохов каким-то образом вышел в любимчики здешнего женского пола, оказавшись более, что ли, социально близким, чем Олег (в институте было наоборот).
В свободомыслящий тупик он больше не заглядывал, хотя Лариса при встречах укоризненно поблескивала очками, как будто он ее сначала соблазнил, а потом бросил.
Зашившись в собственных идеях, он шел в библиотеку бродить по родной Легарщине, в связи с чем понадобилось подремонтировать английский. Как-то, разбирая времена английских глаголов – что-то вроде «событие произошло в то время, когда речь о нем уже закончилась», – он невольно подумал: «Бывали хуже времена, но не было подлей».
Когда его изредка посещали сомнения в духе его террористических кумиров («имею ли я право работать для удовлетворения собственного любопытства или тщеславия» и тому подобное), – то у него был готовый ответ: «Я – раб собственного таланта».
Иногда он ненавидел проблему Легара, словно живого человека, который откуда-нибудь высунет нос и тут же спрячется: ты кидаешься туда, а он уже дразнит из другого места. А временами казалось невыносимо жестоким, что самые остроумные идеи ничего не стоили, если до победы не удавался всего лишь один какой-нибудь шаг.
Хотя на самом-то деле почти ничего не пропадало зря, – как если бы нужно было в громадном незнакомом городе найти дорогу от вокзала к театру. Вот перед тобой прямая магистраль, но по ней, если не повезет, можно до конца дней идти не в ту сторону. А здесь тупик, но, может быть, перелезешь через стенку – и вот он, театр. А может, и нет. А ты карабкался целый месяц. Да еще неизвестно, одолеешь ли эту стенку даже за десять лет.
Зато из некоторых отправных точек ты уже не раз выходил к театру, только не знаешь, как к ним самим добраться от вокзала. И все-таки количество участков, где ты ориентируешься свободно, все растет, растет…
Конечно, накапливалась усталость от необходимости приходить домой в одно и то же время, но гораздо тревожнее было ловить себя на том, что иногда он ни с того ни с сего следил за Светкой без прежнего умиления, едва ли не с раздражением. Это было страшнее всего – с тревогой вглядываться в собственное темное нутро: кто его знает, что оно способно таить в себе, если Светкина наивность временами кажется ему глупостью.
Однако здоровой душе было вполне по силам поскорее перекидываться на проблему Легара. Но однажды Регина после утреннего обхода приятелей и приятельниц произнесла роковую фразу: «Кожедубов эксплуатирует своих подчиненных!» И у Олега внезапно вздрогнуло сердце от зависти, невольно подумалось что-то вроде: «Вот бы меня кто-нибудь поэксплуатировал!» И он с ужасной неохотой начал осознавать, что ему по-прежнему хочется, чтобы кто-то живой и осязаемый ждал его результатов и радовался им – пусть даже и с целью их присвоить.
А между тем судьба готовила Олегу сюрприз, сначала просто неприятный, а затем и вовсе ужасный.
В те дни стояли страшные морозы. Все, что дышало, – форточки, подворотни, – окаймлял жирный, опарой поднимавшийся иней, кучерявый, словно каракуль.
Иней мгновенно обводил лица белизной, садился на шапки, на воротники, на брови; шарфы были словно залиты известкой. Деревья, охваченные белым пламенем, походили на негативы. Олег ездил в метро, чтобы не околеть в своей курточке, – до метро он добегал вприпрыжку, и пятаки обжигали пальцы, когда он доставал их из ледяного кармана. А если – даже через двадцать минут – он, садясь, облокачивался на портфель, тот выдавал из своих недр такую морозную струю, что по шее бежали мурашки…
* * *
Ратмир Андреевич Артюхин почувствовал, что ему необходимо защитить кандидатскую диссертацию. До сих пор было ясно само собой, что человек в его статусе должен чем-то руководить, – но в последнее время что-то покачнулось; он, конечно, кое-чем еще руководил, но – не само собой.
Может быть, беда была в том, что перестали меняться новейшие методы управления производством – а ведь именно Ратмир Андреевич и возглавлял поочередно каждое из новых направлений. Начинал с научной организации труда – вводил рациональные типы скоросшивателей, клейкую ленту вместо кнопок, стеллажи вместо шкафов, изучал влияние цвета штукатурки на производительность труда; потом перешел на сетевое планирование – стали уже попадаться слова граф, алгоритм, – и снова было ясно, что, кроме него, заниматься этим некому, – никто не в состоянии назвать схему из кружков, соединенных палочками, графом, а таблицу чисел – матрицей.
Но потом пошли все АСУ, и АСУ, и АСУ – автоматизированные, черт бы их побрал, системы управления. Ратмир Андреевич старался держаться на высоте, произносил магические слова: системный анализ, вычислительная техника, оптимизация, но проклятые АСУ все не кончались, и уже назначались какие-то сроки, требовались какие-то внедрения…