Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помилуйте! – Купчишка осмелился выползти, упал на колени перед лошадью. – Это ж для Тагельца хлеб, там люди помирают…
Стрежницкий разрядил пистоль в лицо. Жеребец его и ухом не повел, через тело переступил аккуратно, лишь Михасик вновь вздохнул.
Помирают. Верно.
И Стрежницкому велено сделать так, чтобы и дальше помирали, глядишь, близость смерти и заставит смириться, сдаться императорским войскам. А то ишь, независимости пожелали.
Памяти было много.
А крови и того больше. В какой-то момент Стрежницкий осознал себя стоящим подле окна. Благо было то узеньким и еще решеткою забранным, захочешь с башни кинуться – не протиснешься.
Стрежницкий не хотел.
На руки свои поглядел, надо же, не бурые, а должны бы от крови, на них скопившейся. И не исчезла, не повымылась за годы. Он пошевелил пальцами.
Хмыкнул.
В монастырь, что ли, податься? А то и вовсе на скит. Поселиться на дальнем берегу Белынь-озера, который людишки не жалуют, и доживать век свой смиренно.
Нет, не в его характере.
Да и вина…
Переживет как-нибудь… только тоскливо. До того тоскливо, что хоть волком вой. Волков той зимой расплодилось немерено, и по деревням они гуляли мало людей вольнее. Иные и вовсе, окаянства набираясь, раздирали соломенные крыши, пробирались в дома, вырезая и скот, и вовсе все живое, как в той вот деревеньке, на которую его отряд наткнулся случайно.
И на волков хорошая охота была.
Местные, далекие от мира, сами слегка одичавшие на болотах, в благодарность рыбы вяленой подарили, муки рыбьей два мешка, а еще сироту, который куда как полезен оказался. Все тропки заветные ведал. Правда, продержался недолго, помер, то ли от воды гнилой, то ли от совести.
Совестливые войной не выживают.
А Стрежницкий вот сумел.
Он мотнул головой и на ногах устоял, только самую малость качнуло. И до двери дошел сам, походкою ровной. И постучал, а когда охрана открыла, спросил:
– Записочку не передашь?
– Хрен тебе, – с немалым удовольствием ответил казак.
– Навойскому пожалуюсь…
– И ему хрен, – казак был уверен в собственной правоте, но это в кои-то веки не злило.
– Сто рублей, – подумав, предложил Стрежницкий.
А казак ус крутанул и ответил:
– Нас тут двое…
– Каждому…
Записку он написал, запечатал простеньким заклинаньицем и в лапу сунул, перстенек присовокупивши. С камнем квадратным, тяжелым. Не дюже красивый, но дорогой.
– Что, скучно без бабы? – казак подмигнул.
И Стрежницкий не стал разочаровывать человека:
– А то… хоть ты в петлю лезь…
– В петлю не положено.
Это верно, не время пока. Потом, как все закончится… своя петля от Стрежницкого никуда-то не денется. Вон где-то лежит веревка, может, льняная, может, конопляная, наилучшего качества. И дуб тот растет, который веткою поделится. Но это будет после.
А пока…
Стрежницкий вытащил из-под стола закатившийся пятачок, подкинул и поймал на ладонь, зажмурился, загадывая: придет или нет?
Ждал он долго.
То есть не то чтобы ждал, просто сидел у окна, молча пялясь в серое стекло. Помыть бы его, а то все мутное, что собственная Стрежницкого совесть. А дверь заскрипела, впуская, правда, совсем не того человека, на визит которого Стрежницкий надеялся.
– Я гляжу, тебе совсем полегчало, – с упреком произнесла Одовецкая, поправляя юбки. Надо же, в годах немалых, а поднялась и не запыхалась даже. – Если по девкам пошел…
– Я не по девкам. Я так… тоскливо…
– Ага, мне передали, что вешаться от тоски удумал, – она подошла и, когда Стрежницкий попытался подняться, велела: – Сиди уже… герой-любовник…
– Какой из меня теперь…
– Никакой, – легко согласилась она, сжимая ледяными пальцами виски. – И раньше тоже никакой был… ни герой, ни любовник.
– Обижаете!
Обижаться на княгиню себе дороже, а ну как пальцы проткнут виски, провалятся вглубь, в самые мозги, да и подправят в них что-нибудь такое-этакое, а то и вовсе сотрут Стрежницкого.
– Страшно? – Одовецкая заглянула в глаза. – И правильно… не все тебе, мил человек, прошлым жить… его принять надобно, отпустить…
– А сами-то?
Она отвела взгляд.
– Говорить легко, – Стрежницкий чувствовал силу, теплую, что вода в родительском пруду. Неглубокий, изрядно заросший ряской, он прогревался от первых же теплых деньков, а после и стоял так, радуя что мальчишек окрестных, что стрекоз. – А попробуйте-ка сами…
– Я пробую.
– Может, плохо пробуете?
Затрещина была легкою, символической, но Стрежницкий скривился, мол, больно. И вовсе нехорошо раненых бить, а вдруг чего важное отобьется.
– Бестолочь, – вздохнула Одовецкая. – Я хорошо пробую… думаешь, не было у меня искушения убить их? Взять и всех… это не так сложно, достаточно простенького заклятья на письме. Возьмешь такое в руки, оно распрямится, ужалит и собьет ритм сердечный. Человеку здоровому ничего-то не будет, так, кольнет в груди слегка, и все, а вот если с сердцем нелады, там… Или без заклятий можно. Сколько всяких трав в лесах растет, и не рассказать. Взять хотя бы золотарницу, травка простенькая, сорная даже. Крестьяне, правда, ее скотине запаривают, чтоб ела лучше, на свиней хорошо действует, а на людей и того лучше. От этой травы сердце вскачь летит… даже пить не надо, высушить, растереть, смешать с другою травкой да посыпать, скажем, одежу или вот бумагу какую. Через пот впитается и…
– Вы меня пугаете, – Стрежницкому как-то вот не по себе стало.
Целителям, между прочим, положено быть добрыми.
Всепрощающими.
И беззащитными. Однако чего-чего, а беззащитности в Одовецкой не было. И она усмехнулась этак с пониманием, отступила. Повернула голову Стрежницкого к окну и поморщилась.
– Безобразие… его мыли еще, видать, при Николае… Сиди смирно. Закрой глаз… и второй тоже.
Стрежницкий попытался, но если здоровый глаз закрывался и открывался нормально, то с больным вышло иначе. Восстановленное веко лишь подергивалось, но Одовецкую это не смутило.
– Ничего, со временем чувствительность восстановится. Я все говорю, чтобы ты, бестолочь белобрысая, понял, что с прошлым управиться нелегко, однако жить с ним еще тяжелей. Я ушла не столько потому, что боялась за себя, да и Аглаю было у кого спрятать, небось императрица не отказалась бы за сиротой присмотреть. Нет, я ушла, чтобы искушения не было. Когда находишься рядом, день изо дня, то тяжело устоять. А целителю от человека избавиться проще простого, никто и не поймет, что случилось.